– И меч со службы утянул… А должен ведь княжеский указ знать, что простолюдью не полагается.
– Меч у меня дареный. Сам Иван Данилович за службу и пожаловал.
– Вот оно как! – в голосе тиуна уже не было прежней уверенности: кто его знает, вроде мужик мужиком перед ним, а, поди же ты… Он стрельнул зраком на подьячего, приказал: «Живо дуй на княжий двор, найдёшь стряпчего, боярина Кобылу, скажи, мол, Василий Онаньевич кланяется и про мечника Одинца выяснить желает».
– Грамотку бы мне, за вашей печаткой, – заробел подьячий, – вдруг стряпчий осердится?
– Осердится, значит, выпорет, я Кобылу знаю! После порки сразу сюда ковыляй, – тиун мелко затрясся в беззвучном смешке, видимо, самому шутка понравилась. – Но про Одинца всё равно выведать должон. Князь наградами у нас не раскидывается, так что стряпчий может помнить. Ну, что, – вновь обернулся боярин к Одинцу, – посиди пока в холодной, подожди. Коль не соврал, выпущу. Чего же ты сразу на шляху страже не объяснил?
– Десятский торопливый попался, у той хари разбойничьей запазушный кошель поторопился взять.
– Сам видел? Забожись.
Одинец трижды перекрестился, поняв: «Миновало…». Побрякивая ключами на связке, стражник тянул его из караулки. Боярин блеснул перстнями на пальцах, кашлянул в кулак и, когда Одинец уже был на пороге, буднично, как бы между прочим спросил:
– Мельник-то, говоришь, ракитовский?
– Ага…
– Надо будет познакомиться. Ну, иди, иди…
* * *
Вечерело. Низкое солнце удлинило тени, мир стал полосатым; в оврагах и низинках заклубилась нарастающая мгла. Заблаговестил одинокий колокол, протяжный звук его бежал по дорожкам теней и исчезал вдали. Даниловская обитель отходила к покою: устало брела братия на вечернюю молитву, коей надлежало окончить ещё один земной день, наполненный общением с Богом и работой в поле или огороде.
Когда-то – теперь казалось, что с тех пор прошла целая вечность – Одинец был отдан дядькой-кузнецом на учение в эту знаменитую обитель. Сам кузнец, ни бельмеса не понимавший в грамоте, свято верил, что только настоящее учение способно вывести племянника в люди. Александр навсегда запомнил тот день, когда необычно праздничный дядька подвёз его, тринадцатилетнего отрока, к въезду в монастырь.
– Может, не возьмут они меня?
Дядька уловил в голосе Саньки крохи надежды и погрозил корявым пальцем: «Шалишь, брат! Я уж давнёшенько сговорился. Что, думаешь, зря такие деньжищи за этот подарок для отца Нифонта отвалил?» Он стукнул кнутовищем по пузатому трехведерному бочоночку, лежавшему в телеге: «Не родился ещё тот монах, чтоб против такой тяги к знанью устоял!» Медовуха глухо отозвалась на стук кнута.