Язык поэта выскользнул
в дурноту темнеющей комнаты
и стал прыгать как лягушка
Поэт бросился за ним на пол
и ползал в забвении слов
Потеря языка отнюдь не так комична, как потеря носа у Гоголя, – ещё и потому, что язык, хоть и становится отдельным существом, не демонстрирует интеллекта и самим фактом своего демарша лишает поэта возможности вступить с ним в диалог. Возможно, такими же беглецами из доминиона субъекта, распоясавшимися alter ego поэта оказываются сквозные персонажи поэзии Генниса – в первую очередь это Кроткер и Клюфф.
Эти супруги, единственные Амур и Психея (а заодно Филемон и Бавкида, ибо среди их многочисленных приключений есть и молниеносное старение), которых мы заслуживаем, – главные участники геннисовского эксперимента над телами и умами людей. Есть и другие: друг Кроткера Борх; некто Лёня Сумерк, расчленяющий женщин, которые после соития с ним становятся деревьями; его подруга Анна Клеть, то добровольно дающая бросить себя в пруд, то превращающаяся в товарный вагон. Если позволительно такое сравнение, герои Генниса напоминают персонажей мультсериалов «South Park» и «Happy Tree Friends»: в первом почти в каждой серии гибнет один из главных персонажей – мальчик Кенни, а в следующей серии он как ни в чём не бывало оживает, чтобы погибнуть вновь; во втором самыми разнообразными смертями, как правило связанными с нарушением техники безопасности, умирают милые зверушки – зайчики, белочки, ёжики и исключительно тупой лось. Ни эти мультфильмы, которые при всём обилии крови весьма жизнерадостны, ни стихи Генниса не дают основания заподозрить, что герои умирают или калечат друг друга, а потом на их месте вырастают новые такие же: скорее, дело происходит в параллельных вселенных – или, в случае Генниса, автор придумывает одну версию событий, потом как бы стирает её и придумывает другую. Но самым верным мне всё же кажется предположение, что персонажи, по крайней мере самые важные – Кроткер, Клюфф и некоторые другие, – это ипостаси авторского «я», crash test dummies авторской фантазии. Ей не нужно оправдываться в своей мрачности, потому что окружающая реальность, преломлённая авторской оптикой, ничуть не радужнее.
Эти роли далеки от вспомогательных: с помощью своих персонажей Геннис на фоне константы смертности деконструирует этику (в том числе инстинкт сострадания) и телесность; первую – фигурально, критически, вторую – буквально. Подчёркнутая физиологичность стихов Генниса, несколько мамлеевского свойства, обращает на себя особое внимание. Человек здесь может оказаться сам себе отцом и ребёнком: в одном тексте «Кроткер понял что забеременел самим собой / и теперь обречён / выдерживать схватки»; в другом, не вошедшем в эту книгу, ещё один сквозной персонаж Генниса по имени Бунтий «летом целый месяц ходил в меховой шапке / и вы´ходил / из перхоти сала и жара / зародыш собственной головы». С одной стороны, перед нами некий субститут размножения – или возвращение к старым его способам, скатывание на последнюю ступень подвижной лестницы Ламарка, к делению амёб. С другой стороны, неприятная физиология у Генниса намекает на особенности тех отношений, которые возникают у лишённых почти всякой культурной идентичности «голых людей на голой земле». Им есть чем обмениваться друг с другом и есть что друг другу пожертвовать (вот, например, ещё одни роды: Анна Клеть рожает «машинку для стрижки бороды», которую той же ночью губит Лёня Сумерк: «Запахло палёным / Сумерк испугался и выдернул штепсель из розетки»; наверное, даже Бубнов, которого мечтала родить и таки родила хармсовская Хню, прожил более радостную жизнь). Но из нашей бытовой реальности, обложенной ватой иллюзий, всё это выглядит гротеском.