Ночью арестованных выводили в маленький глухой дворик и убивали выстрелом в затылок, а ранним утром к подвалу подъезжал грузовик, полупьяные палачи деловито загружали его трупами и отправляли в известный только им район захоронения, который находился где-то неподалеку от Москвы. Грузовик этот медленно утюжил своими шинами улицы города, а из щелей в растрескавшихся бортах медленно текла на мостовую вязкая темная человеческая кровь. Господь арестантам в ту пору помогать не хотел, тем более что перед казнью нательные кресты, висящие на кожаных гайтанах, золотых и серебряных цепочках или просто на тонких замусоленных веревочках, палачами срывались и бросались в отдельную старую шайку, принесённую кем-то из близлежащей бани.
Три дня провёл Александр Михайлович в камере, битком набитой офицерами. Каждый вечер дверь в камеру открывалась, и входил жилистый горбун с длинными, висящими по колено, руками. Горбуна звали Олег Захрипко и был он профессиональным палачом. Захрипко ставил посередине камеры обшарпанный табурет, садился на него и, степенно закурив папиросу, начинал очередной рассказ: «Я, граждане контрреволюционеры так вам скажу, что кавалер Георгиевский нынче хилый пошёл. Вот, к примеру, поручик Анохин ваш – я ему губы отрезаю, а он – плачет! Где ж это видано, чтоб Георгиевский кавалер плакал?! Я ему тогда и нос отбрил. Кровищи цельный таз натекло – тут уж не до слёз. Ну, ты у меня ещё поживёшь, думаю, кавалер. Кожицу ему с рук ободрал очень даже аккуратно. Ясное дело, ногти немного молоточком поотбивал. Потом снял с него портки и ялду – под корень! Вместе с яйцами! Смотрю на него, болезного, и вижу – уши-то ещё не отрезаны. Режу ухо медленно-медленно, а он, паскуда уже и не дышит! Вот такой нынче Георгиевский кавалер пошёл»…
Рассказы такие длились, порой, часа по три, возбуждая у присутствующих в камере рвотные позывы и огромное желание покончить жизнь самоубийством. Захрипко, насладившись произведённым впечатлением, бросал на пол пачку папирос и с удовольствием наблюдал, как дерутся за неё «господа офицера». Когда палач уходил, в камере воцарялась гробовая тишина, лишь изредка нарушаемая покашливаниями и тяжёлыми вздохами заключенных.
Ночью третьего дня два мордатых чекиста забрали Александра Михайловича из камеры и повели в подвал. «Жаль, что не попаду более домой – подумалось Соловьёву – у меня ведь там, в столе, осталась жестянка чудесного турецкого табаку…»