. Ты смотри, сколько десятков лет прошло, а я не забыл. Не забыл про мацу, про бокалы для вина, не забыл подать и пасхальную тарелку с особыми выемками для мяса, яйца, зелени, для харосета
[5] и хрена.
Дальше у меня все мешается и только помню начало кадиша[6], что папа произносит над пасхальным столом (а есть как хочется!)
А потом – трапеза и все хвалят меня – какой помощник!
Странно, но с детства меня тянуло к железкам. И не книги или сапожки я просил у папы. А только или тисочки, или напильник-рашпиль, или молоток, или долото. Папа хмыкал, но приносил. А летом, чтобы не «байстрюковал», неожиданно отдал меня на Кузнечную улицу, к Шлойме-каторге. Шлойме с сыном и работником превращали куски железа в плуги, бороны, оси для телег, ободы, шкворни. Да мало ли во что. И я теперь, в летние дни, уже не болтался с ребятами, играя в лапту или еще какие-нито глупые игры, а важно шагал в кузню Шлойме, где начинался звон-перезвон, стук-перестук. Да, я работаю у самого «каторги». Шлойме отличался вспыльчивым нравом и огромной силой. Поэтому, однажды повздорив с крестьянами, ахнул одного беднягу в ухо и загремел на каторгу. Его сын Лейба, мой дружок, рассказывал, что в Сибири на каторге на спор ели людей. Я однажды с замиранием сердца спросил у Шлойме, правда ли это и каково. Шлойме долго хохотал и сказал:
– Вот придет этот мой проказник Лейба, я выстригу у него на голове полосу. Будет знать, как врать про отца родного. – И шепотом добавил: – А потом мы его съедим.
Сердце падало в пятки, хотя я и понимал – Шлойме шутит.
Я разводил огонь, клал в угли болванку. Сегодня будем делать шкворень.
Кузнечная улица постепенно наполняется шумом и гамом. Перекликаются бондари, хлопают кожами шорники, гремят ободами колесники. Крики, шутки, подначки. Жизнь.
Вот жена Шлойме несет нам горшки с едой. Пора обедать. Моем руки. Шлойме произносит короткую молитву и все мы набрасываемся на еду.
– Ешьте, ешьте, работнички вы мои, – приговаривает Шлоймова жена. И тут же отвечает соседке: – Знаешь, Фира, лучше съесть двух гусей, чем один раз пойти к доктору. Гуси обойдутся дешевле.
Постепенно я отвыкал от школы и дома руки уже мыл небрежно. Как хорошо было положить на стол темные, трудовые, в ссадинах руки с впитавшейся стальной пылью и видеть, как отец незаметно подмигивает матери. Мол, положи ему побольше, трудовому человеку. Я слышу незнакомые мне имена Маркса или какого-то Троцкого. Но какое мне до них дело. Меня мучает мысль, как сказать папе, что я хочу бросить школу и стать кузнецом, или шорником, или бондарем, или токарем.