Прислушиваюсь и я. Нет, ничего за окнами не слышно. Совсем ничего.
Но кто-то из них шепчет, и мне кажется, это бабушкин голос:
– Ша, дивчата… нэначе… наши йдуть.
Кто идет? Никто там не идет.
Но они почему-то сидят все вместе и молчат.
Я забираюсь с головой под тулупчик и быстро забываюсь в его мягкой, теплой темени…
Но утром озадачивает меня присутствие в хате каких-то еще людей. По привычке, выглядываю в щелку и вижу: они тоже в военной форме. Но не такой, как у немцев или у румын. И говорят вроде бы на понятном языке, какой я уже слышал от деда Захара, когда он рассказывал нам с Тамаркой про «белку и свисток». Или на разных папиных и маминых пластинках слышал. Значит, эти и есть наши?
На всякий случай, я не спешу подавать голос. Мало ли кто они? Тот, пьяный, в грязном вонючем тулупе, что запихивал себе за пазуху дедушкины рубахи и другое исподнее, тоже ведь был не немец, не румын. Но разве он был наш? То банда была. Для меня наши – это мой отец, которого я совсем не помню и не могу представить, какой он из себя, и еще дядя Боря, мамин брат, и дядя Ефим Кущенко, муж тети Лизы. Я уже слышал, что они – на фронте, но мне ведь запрещено было расспрашивать и рассказывать о том, что такое фронт. Да кому и как расскажешь, если я даже не умею себе представить, где он, фронт? Недавно я застал бабушку Дашу за разглядыванием необычной картинки с черно-белыми людскими фигурками на ее блестящей стороне.
– Дядя Боря, – показала она, не прикасаясь, пальцем на красивого коренастого военного.
Дядя Боря стоял в темной гимнастерке. Широкий пояс был так туго затянут у него на животе, что казалось, он только что сделал глубокий вдох, а выдыхать воздух совсем не собирается.
– А цэ кто? Мий батько? – спросил я, показывая на другого военного, стоящего рядом с дядей Борей. Он был повыше ростом и показался мне еще более красивым.
– Ни, цэ хтось другий, – помотала головой бабушка.
– А дэ воны стоять?.. Там що?.. Фронт?
Бабушка оглянулась на окно, хотя в хате и за окном никого не было:
– Ша… Мовчи.
И отправилась в свою с дедушкой комнату, чтобы спрятать картинку.
Мне стало обидно: всё молчи и молчи. Я надул губы и вышел на двор. А когда через время снова заглянул в хату, бабушка Даша сидела перед устьем топящейся печи без платка, расчесывала на одну сторону деревянным гребнем свои длинные полуседые волосы, и я увидел в свете печного огня, что из глаз у нее текут слезы. А ведь она при мне никогда раньше не плакала. Разве лишь однажды, когда на патефоне еще оставались иголки, и чей-то красивый женский голос запел печально –