Дитя зимы. И другие рассказы - страница 3

Шрифт
Интервал


По счастью деду дали землянку при конюшне, крыша над головой у нас была. Мама жалко оправдывалась: «Здесь легче прокормиться. В Москве бы мы пропали…» Действительно, они с дедом по ночам выкапывали неубранную картошку на колхозном поле. Потом ее на что-то меняли. А мама стала еще и донором – в этом же госпитале сдавала кровь для раненых, за что получала «донорскую» карточку. Был и другой «приработок» – кормление противотифозных вшей своей же кровью. У нее долго на руке оставалось красное пятно, даже после войны; за этот подвиг полагалась какая-то повышенная донорская карточка. Тем не менее всего этого было недостаточно, чтобы нас прокормить, у меня был и фурункулез, и педикулез, а Митя вообще чуть не умер.


Д.И. Костко, О.В. Ивинская с дочерью Ириной. Кратово, 1943


Д.И. Костко с внучкой Ириной. Москва, 1944


Но война заканчивается, в воздухе ожидание победы, счастливый май 1945-го. Бывшие господские хоромы, в советское время – профсоюзные санатории предоставлены раненым, в них – госпитали, по парку гуляют легкораненые, в палатах – безногие, безрукие, контуженные. Там же и мастерские, где обучают новым профессиям инвалидов, «навалидов», как говорит маленький Митя, «центры реабилитации». Хорошенькие медсестры и добровольцы в белых косыночках снуют между корпусами, организуют «самодеятельность», читают слепым письма, водят тех, что на костылях, по аллеям. Кипят романы. Какой-то легкораненый поднимает меня на руки: «Девочка, ты хочешь, чтобы у тебя был папа?» Разумеется, у нашей красавицы мамы сногсшибательный успех. Все (кто не слеп и при руках) пишут стихи. Часто посвящают ей, да и она сама полна стихами, и в конюшне, и копая картошку, все время бормочет что-то про себя.

Тяжелораненый Николай Степанович Р. влюбляется в нее без памяти. Он в прошлом радиоинженер, под Сталинградом ему пробило пулей позвоночник, позвонки как-то скрепили, но жить он может лишь с ошейником, огромными раструбами, в таких ошейниках иногда можно встретить собак, в раструбах почти не видно головы. Он называет маму Люси (на английский манер), засыпает стихами, иногда пушкинскими: «Я сердцем жажду отдохнуть / И близ тебя, мой друг бесценный». Мы с братом (да и вскоре вернувшаяся бабушка) его боимся. Он одержим смертью. Снимается повешенным, рассылает фотографии знакомым. Снимается в гробу, платит дворникам по три рубля, чтобы стояли возле гроба и плакали… Мама набирается мужества и говорит ему, что стихи его никуда не годятся, чтобы он выбрал себе другое занятие. Он зла не держит, продолжает любить. (А через 50 лет, читая мамино дело 1949 года, я нашла в нем такие его «показания»: на злобную реплику следователя «Вы ведь собирались жениться на Ивинской!» он с достоинством отвечает: «Я был смертельно ранен под Сталинградом в 1942 году и жениться ни на ком не могу. А влюбляться никому не запрещается». Его, героя войны, инвалида, хотели привлечь за то, что он сконструировал радиоприемник, по которому слушал «Голос Америки», а мама «присутствовала при прослушиваниях».) Их дружба продолжалась и после Кратова.