Идет по тропе, худенький, в брезентовой робе, на плече грабли. Приблизился, что-то говорит на телугу. Руками развожу, не понимаю, показываю, что хочу снимок сделать. Спрыгивает вниз, сует грабли под дерево, зацепил, тащит. Слава богу, хоть деревянные грабли, не металл. Это потом доходит. А тут стою в оторопи. Выпрастываются из зубьев, вскидываются, вскипают. В шаге от его ног. А он оборачивается ко мне, машет рукой, мол, спрыгивай, хороший снимок. Нет-нет, отмахиваюсь. А он все спиной к ним, давай-давай, и как бы щелкает камерой у лица. И тут, я уж не знаю, как, зачем, спускаю ноги в эту яму. А они взвились – одна напротив другой, и стоят, в капюшонах, вибрируя, как под током, не сводят друг с друга глаз. И та, что чуть покрупней, резкими бросками жалит ее, меньшую. Нет, воздух жалит – в миллиметре от ее кожи. Холод в глазах, рот скошен, ядом давится. Служитель все еще спиной к ним, в шаге. Ну что? – на камеру кивает. Обернулся, ткнул в них грабли, отбросил их друг от друга. Выбрался из ямы, отряхнулся, ушел.
В себя прихожу. Одна – все еще там, внизу, в той же стойке, лицом к стволу дерева. Как к стене. А второй нет. Вглядываюсь в крону, в каждую ветку. Нигде нет. Смотрю на ту, у ствола-стены. Стоит. Лицом в стену. Взглядом в нее, в упор. Мел на капюшоне, полустертый, как на школьной доске. И никого за спиной. Сад, окна, птицы поют… Вот она! На расстоянии руки, в листве, заплелась вокруг ветки и смотрит на меня оттуда. Два холодных немигающих глаза.
И вспомнился рассказ нашего свами о кобре: вползла в дом ночью и ужалила роженицу, на девятом месяце, спящую, в лицо. Здесь (прогуливаемся с ним по Ришикешу), вон в том доме. А факир, знахарь, говорит: только в госпиталь не везите, нельзя ей вводить сыворотку, я все сам сделаю, я знаю, что и как. Не поверили ему, муж повез. А этот знахарь ему цветок дает, на мальву похож, и себе такой же сорвал, это наша, говорит, с тобой связь будет. Как телефон. Когда я буду говорить здесь в этот цветок, ты там, в больнице, свой цветок к уху поднесешь и будешь слышать меня. И вот лежит она в реанимации, в коме, а муж в коридоре сидит с этим цветком у уха. А факир здесь, за двадцать километров, стоит, окруженный людьми, и вдруг глянул на этот цветок в руке и говорит: всё, ввели сыворотку, скончалась. И вот проблема, оживляется свами, как хоронить ребенка – вместе или отдельно? То есть как, говорю, отдельно – вырезать его из ее живота, что ли? Помолчал, улыбнулся: нет, конечно. Это же смерть от укуса кобры, а она священна. Как и невинность. Это здесь лучший удел. Таких не кремируют, а опускают в реку, как святых.