Он задремал, очнулся, задремал опять.
День окончился. Наступила ночь.
Возникла необходимость помочиться. Он обернул пенис простыней, надеясь, что из нее получится более или менее эффективный фильтр, и помочился сквозь слой ткани в подставленные дрожащие ладони. Затем выпил то, что сумел донести до рта, стараясь думать об этой жидкости как о воде, прошедшей очистку, после чего облизал влажные пальцы. Вот еще один факт, о котором он никогда никому не расскажет, даже если доживет до того дня, когда ему представится шанс с кем-нибудь заговорить.
Теперь он думал, что она мертва. У нее очень неустойчивая психика, а подобные люди часто кончают самоубийством. Он видел,
(«Так ярко!»)
как она лезет под сиденье «старушки Бесси», достает оттуда револьвер, вкладывает дуло себе в рот и спускает курок. «Если Мизери умерла, я не хочу жить. Прощай, жестокий мир!» И с этими словами заплаканная Энни выстрелила в себя.
Он хихикнул, застонал, закричал. Ветер завыл за окном – и никакого иного ответа.
А может, авария? Могло такое быть? О, вполне, вполне могло! Он теперь видел ее за рулем, видел мрачное лицо, она жмет на газ, затем
(«Ни у кого из МОИХ родственников не было такого воображения».)
отключается и съезжает с дороги. Вниз, вниз, вниз. Удар – и взрыв, огненный шар. Она и не осознала, что умерла.
Если она умерла, то и он умрет здесь, как крыса в ловушке.
Он все еще думал, что вот-вот потеряет сознание, и тогда ему станет легче, но беспамятство не приходило. Вместо него пришел Тридцатый Час, и Сороковой пришел. Царица Боль и Мечта о Воде слились в одну лошадь (Забывший Покушать уже давно остался далеко позади), и он теперь чувствовал себя как насекомое на гладком стекле микроскопа или как червяк на крючке – бессмысленно корчился и ждал лишь смерти.
Когда она вошла, он решил, что видит сон, но вскоре реальность – или просто жестокая жизнь – вступила в свои права, и он принялся стонать, просить и умолять, но слова не выговаривались, он проваливался в глубокую пропасть небытия. Лишь одно он видел ясно: на ней темно-синее платье и нелепая шляпа; именно в такого рода наряде она приносила присягу перед судом в Денвере в его воображении.
На ее щеках играл здоровый румянец, и глаза жизнерадостно светились. Энни Уилкс была настолько хороша собой, насколько вообще может быть хороша собой Энни Уилкс. В мозгу Пола Шелдона пронеслась последняя отчетливая и здравая мысль: