Хуже всего, что донос был написан рукой Тамары – его, Петра Хорунжего, жены. Это он знал достоверно, из первых рук. Павел был верным другом, самым давним. Единственным, а возможно, и последним, если не брать в расчет Сильвестра. Но Сильвестр слишком занят собой, смертельно напуган и одновременно дерзит властям. Полагаться на него в последнее время стало невозможно.
Тамара, конечно, донесла в бреду – из ревности, отчаяния, зависти, в ослеплении, бешено ненавидя. Она ревновала его ко всему: к работе, к новым и старым книгам, к литературной славе, к охоте, выпивке, ко всем без исключения пишбарышням в редакциях и издательствах, к друзьям и их женам. Но к Павлу по-особому.
Болезнь? Но разве болезнь оправдывает предательство?
И с этим уже ничего нельзя было поделать. Потому что он точно знал, чем для него закончится эта ночь в ста двадцати километрах от Харькова. Почему здесь? По крайней мере, никто не сопит в затылок. Не заглядывает в рукописи, не звонит. Не таскаются по пятам обнаглевшие опера из ведомства Балия.
Остро захотелось курить. Хорунжий полез в карман, где лежала смятая коробка одесских «Сальве», метнул папиросу в рот, прикусил мундштук, но закуривать не стал.
– Распишитесь, – сказала дежурная, пряча судорожный зевочек в кулаке.
Он наклонился над столом и поставил росчерк. От женщины душновато попахивало ночным потом.
По лестнице, скрипевшей басом, они поднялись наверх. В дальнем отсеке неосвещенного коридора дежурная на ощупь отперла дверь, зажгла свет и со значением, пропуская Хорунжего вперед, заметила:
– Тут у нас почти что «люкс». На двоих номерок, в самый раз.
– Благодарю, – приезжий огляделся. – А кипяточку у вас не найдется?
– Можно и кипяточку, – женщина, медля, потерлась худыми лопатками о косяк, как приблудная кошка. – Только подождать придется. Уборная, если что, – прямо по коридору. Располагайтесь пока.
Из мебели в «люксе» имелись две солдатских койки, шаткий венский стул, стол, накрытый бурой клеенкой, несколько жестяных тарелок на подоконнике, там же – пара стаканов без подстаканников и забытая кем-то трехзубая вилка с костяным черенком. На столе валялись старые газеты. В чугунную раковину в углу капал кран, незанавешенное окно смотрело во двор. Под ущербной луной серебрилась кровля дровяного сарая. На отрывном календаре, прикрывавшем дыру в фанерной перегородке, стояло первое мая – красное число. Мускулистый пролетарий рвал бутафорские цепи, а сегодня двенадцатое, может, уже и тринадцатое.