«Деятельность Вашего Величества, – произнес я, сдерживая слезы, – увенчалась бы полным успехом, если бы не эта проклятая война, разразившаяся среди христиан, подобная Божьему гневу, упавшему на Содом и Гоморру. Армия Вашего Величества оказалась не готовой к подобной войне, как, впрочем, и армии других стран. Чудовищные людские потери в этой войне, которые понесла Россия, безусловно, требовали и требуют какого-то искупления, чем ловко воспользовались силы, традиционно ненавидящие Ваше Величество и пытающиеся за все возложить ответственность именно на Вас».
«Если бы тогда, – со вздохом душевной боли прошептал государь, – не ранили Гоигория Ефимовича, Царство ему Небесное, он бы сделал все, чтобы Россия не вступила в эту злосчастную войну. Он предостерегал меня. Он говорил фактически то же, что святой Серафим и эта португальская пастушка. Гоигорий Ефимович был просветлен Богом и мог бы это сделать. А что мог сделать я? Я был связан договорами, которые не заключал, на мне лежали обязательства, которые принимал не я. Я должен был и хотел остаться порядочным человеком, слово которого хоть что-то значит. Я говорил вам о водовороте, который затянул в омут меня и всю страну. Но не я, не я, Гиббс, начал эту войну! Но если виноват я в том, что не был достаточно тверд, то причем тут Россия? Я всегда чувствовал, что проклят. Но за что вместе со мной прокляли и Россию? Я вижу, что это произошло, но не понимаю, почему».
Все это Государь говорил без тени истерики, тихим и спокойным голосом. Император умел держать себя в руках при любых обстоятельствах. Это был самый благородный и выдержанный человек, которого мне когда-либо приходилось видеть. Несчастья, обрушившиеся на него со всех сторон, немного состарили его, но не сломили.
Государь подошел к небольшому столику, где лежала Библия, которую он читал ежедневно, открыл ее и вытащил спрятанный между страниц небольшой лист бумаги, сложенный вдвое. Его Величество развернул лист и подал мне.
За годы, проведенные в России, я очень хорошо научился читать и писать по-русски, но бумага, которую мне вручил государь, была исписана каракулями наподобие детских, и я не смог разобрать ни слова. «Простите, – сказал Император, – я понимаю, что вам трудно разобрать этот почерк. Мне самому удалось прочесть письмо с большим трудом, хотя почерк мне знаком. Это последнее письмо, писанное мне Григорием Ефимовичем накануне своего убийства. Послушайте его, господин Гиббс: