– Сколько? – спросил он. – И на какой срок?
– Десять человек. На два месяца.
– Две недели? – воскликнул Магнус Скарре. – Четверо? Всего-то? И это на расследование убийства!
Он возмущенно посмотрел на остальных коллег, которые набились в кабинет Харри Холе. Их было трое: Катрина Братт, сам Харри и Бьёрн Хольм из криминалистического отдела.
– Больше Хаген не дал. – Харри откинулся на спинку кресла. – И это не расследование убийства. Пока.
– Что же это тогда такое? – спросила Катрина Братт. – Пока?
– Дело об исчезновении человека, – ответил Харри. – Но не забывайте, что в нем много общего с другими подобными случаями, имевшими место в последние годы.
– Речь идет о семейных женщинах, которые внезапно исчезли поздней осенью? – спросил Бьёрн Хольм, демонстрируя остатки говора, который он вывез из родного Тотена вместе с коллекцией виниловых пластинок Элвиса, «Sex Pistols» и «Jason And The Scorchers», тремя костюмами работы нэшвиллского портного, американской Библией, немного коротковатым диваном-кроватью и столовым гарнитуром, пережившим уже три поколения Хольмов.
Все это он запихал в прицеп и притащил в столицу на стареньком «амазоне» – модели, в последний раз сошедшей с конвейера «Вольво» еще в 1970 году. Бьёрн Хольм выложил за него двенадцать тысяч, но каков у «амазона» пробег, никто так и не смог разобраться, потому что показания спидометра только приближались к сотне тысяч километров. Тем не менее этот автомобильчик был выражением всего, чем являлся и во что верил сам Бьёрн Хольм. К тому же он пах лучше всех машин на свете: смесью запахов дерматина, жестянки, моторного масла, выцветшей под солнцем полки для шляп, завода «Вольво» и человеческого пота, которым лоснилось водительское сиденье. Для Бьёрна Хольма то был не просто пот, но благородный глянец, квинтэссенция всех предыдущих владельцев: их души, кармы, всего, что они проглотили на своем веку, и вообще – того, как они жили в целом. С зеркала заднего вида свисали игральные кубики – настоящие плюшевые кубики фирмы «Фаззи-дайс». Нелепая игрушка как нельзя лучше символизировала искреннюю любовь и ироничное отстранение, испытываемое к американской культуре и эстетике сыном норвежских крестьян, которому в одно ухо пел Джим Ривз, в другое – «Ramones», а сам он в равной степени обожал и то и это.