И вот наступил момент, когда Явтух, облачённый в форму фашистского прихвостня, вышел на сцену. Там стоял макет избушки, где по замыслу режиссёра и жил Олег Кошевой с матерью.
…Тихо мерцает в немытом окошке лампадка. Весь зал со священной ненавистью следит, как подло подкрадывается нетрезвый полицай к жилищу патриота, заносит треморную руку на святое и стучит в хлипкие двери.
– Кто там? – спрашивает мать Кошевого голосом, надтреснутым от волнения за судьбу малыша.
И тут, вместо того, чтобы с криком: «Откройте, полиция!» – вышибить сапогом дверь, актёр в напряжённой тишине дружески интересуется:
– Алик дома?…
Эффект был потрясающий и именно после этого случая Гончар сделал для себя вывод, что жизнь есть не просто способ существования, но и фарс, за который всевышнему впору вручить не один миллион «Оскаров». Ещё проще было на основе опыта заключить, что любой, пущенный на самотёк фарс, вопреки распространённому мнению, имеет склонность оборачиваться личной трагедией.
Именно так и случилось с деникинским офицером, чья душа, как считал Михаил, воплотилась в нём, чтобы нести наказание за беспечное отношение к взбунтовавшемуся быдлу. Ведь именно оно, в конце концов, и пристрелило его в прошлой жизни, лишив не только веры, царя и отечества, но и возможности перейти границу.
Такая теория лучше всего объясняла врождённую нелюбовь Гончара к коммунистической морали в целом, и родине, где уже который год эти этические нормы рьяно насаждались, в частности. Логика подсказывала, что офицера убили при переходе через границу, потому что как человек умный тот просто-таки обязан был понимать, что ловить в стране, где элита объявлена вне закона, нечего. После хорошего косяка всплывали и иные детали жизни, оборванной большевистской пулей, но главным оставалось стремление не реставрировать образ офицера, но исправить несправедливость и помочь его, то есть своей душе вырваться на волю.
* * *
В отделении милиции, располагавшемся на первом этаже областного управления внутренних дел, куда Аркадия Романовича заволокли, бесцеремонно вытащив за ту же бороду из «воронка», горели лампы дневного света. Едва его карие глаза привыкли к освещению, и он огляделся, оценив «обезьянник» напротив застеклённого помещения дежурного, как тут же последовал вопрос: