«Я бы хотела сказать, что все эти годы я искала Жака. Но нет, я не искала. Я жила своей жизнью – я рожала, воспитывала, готовила ужины и обеды, вытирала носы и дула на разбитые колени, купала и проверяла домашние задания. Но я помнила, я помнила всегда. И время от времени, щурясь в полуночной темноте на невыносимо яркий экран, искала. В энциклопедии Холокоста, в архивах Яд Вашем. В архивах Парижа» (Елена Якубсфельд, «Жак»).
Это проза о том, что ты пишешь, потому что не можешь не писать. Ты рассказываешь миру о нём же, чтобы не взорваться от эмоций. Вот о чём «Проза парижской жизни». Она звучит, как ритуальная магия, в которой из повторяющихся движений и взмаха руки – женщины, матери, жены, хозяйки дома – отчетливо проступают контуры колеса сансары, микрокосмос и вечный круговорот.
«Каждый пишет, как он дышит»
Каждый настоящий писатель звучит по-своему. Его ни с кем и ни с чем не перепутать. Но только у лучших есть такой мощный голос, что он сшибает с ног, пробирает до костей как озноб, кричит, даже если звучит как шепот. Об этом так метко спел народный любимец Булат Окуджава:
«Каждый пишет, что он слышит,
Каждый слышит, как он дышит,
Как он дышит, так и пишет,
Не стараясь угодить…»
В этой книге я слышу голос зарождающегося писателя, который «пишет как дышит», писателя, который вот-вот свершится, поверит в себя, созреет и упадёт в наши подставленные ладони, как сочный плод. Я слышу голос, который только и ждёт, чтобы вырваться на свободу, распахнув своим звуком этот мир, и самому распахнуться навстречу миру. Эта книга – ключ к свершению Елены как писателя.
«Я очень надеюсь: если кто-то из соседей сейчас выглянет в окно, они посмотрят на наше, а не на то, напротив, то, которое нужно оставить быть между ночью и луной, повисшее над городом окно двух безумцев, которые любят друг друга, готовят еду и не думают про занавески» (Елена Якубсфельд, «Придурки несчастные»).
Этот голос звучит как обещание лучшей доли, как вкрадчивое якубсфельдское «сейчас я вам всё расскажу, как это было на самом деле», как обещание счастья и того самого покоя, который может воплотиться только в женщине-матери, о котором писал великий французский писатель:
«Я оберегаю ту, что обрела себя во внутреннем дворике своего дома, ведь и кедр набирается сил, вырастая из семени, и расцветает, не переступив границ ствола. Не ту, что рада весне, берегу я, – ту, что послушна цветку, который и есть весна. Не ту, что любит любить, – ту, которая полюбила. Я перечёркиваю тающую в вечернем сумраке и начинаю творить её заново. Вместо ограды ставлю с ней рядом чайник, жаровню, блестящий поднос из меди, чтобы мало-помалу безликие вещи стали близкими, стали домом и радостью, в которой нет ничего нездешнего. Дом откроет для неё Бога. Заплачет ребёнок, прося грудь, шерсть попросится в руки, и угли очага потребуют: раздуй нас. Так её приручили, и она готова служить. Ведь я сберегаю аромат для вечности и леплю вокруг него сосуд. Я – каждодневность, благодаря которой округляется плод. И если я принуждаю женщину позабыть о себе, то только ради того, чтобы вернуть потом Господу не рассеянный ветром слабый вздох, но усердие, нежность и муки, принадлежащие ей одной…» (Антуан де Сент-Экзюпери, «Цитадель»).