Кадри разорвала картон замерзшей коробки с пиццей, открыла духовку, заляпанную жиром и копотью, зажгла газ, бросила мерзлый блин на противень. Достала было сигарету, но передумала курить в клетушке – потолок низко нависал над головой, это раздражало. Кадри взяла со стола банку пива, толкнула дверь кухни, ведущую в сад, и вышла наружу.
То, куда она попала, можно было назвать садом, только если обладать развитым воображением. Крохотный квадратный пятачок, ограниченный с трех сторон оштукатуренной оградой в человеческий рост, а с четвертой – стеной домика, был завален всяческим старым хламом. Из-под него пробивался бурьян, а там, где хлама и бурьяна по какому-то недоразумению не было, торчали засохшие веники, когда-то бывшие кустами роз. Еще там были брошены два плетеных кресла, одно из них почему-то сохранило лишь три ноги, а вместо четвертой какой-то добрый человек подложил подпорку из красных кирпичей.
Кадри опустилась в кресло, натужно скрипнувшее под ее тяжестью. Халат, наброшенный на голое тело, распахнулся, плетеное сиденье в нескольких местах укололо девушку в ягодицы. Кадри поморщилась. Вот только занозы мне в задницу не хватает. Закурила, глубоко затянулась. После паузы выпустила дым, открыла пиво, глотнула пару раз и достала телефон.
– Hallo![19] – послышалось в динамике.
Кадри молчала.
– Rääkige siis![20]
– Мама, это я.
Теперь замолчала мать. Было слышно, как она тяжело, со свистом дышит в микрофон.
– Мама…
– Кадри, ты приедешь на Рождество?
– Мама, я не знаю еще.
Кадри знала. И мать знала тоже. От этого было еще тошнее, еще горче. Вот сидят разделенные тремя тысячами километров две женщины, когда-то бывшие родными – старая и стареющая. Две женщины. У одной за окном снег, на душе зима. А у другой – окна и того нет. Пыль да хлам.
– Мама, мне тринадцатую зарплату на следующей неделе переведут, я сразу вышлю…
– Tänan sind kallis[21].
– Мама, ты больше не кашляешь?
– Кашляю, меньше. Мне вчера Света звонила. У нее старшая рожает скоро.