Крепостная графиня - страница 2

Шрифт
Интервал


– Ну, коли за сестру… За сестру я бы тоже стрелялся с кем угодно!

Берсенев же только плечами пожал. В жизни не знал он ни одной мамзель Софокловой, не то чтобы бесчестить ее! Разве что в былые времена, когда путался с певичками или девками из нумеров? Но среди них отнюдь не встречалось невинных девиц… Вранье, конечно, какое-то. А, вранье – да и ладно, не все ли равно, отчего помирать?

«Актеришка, – тоскливо подумал Берсенев. – Ну, надо надеяться, стрелять-то тебя выучили на подмостках, или ты просто подымал картонный, раскрашенный пистолет, в то время как за сценою кто-то кричал: «Ба-бах!», в лучшем случае ударяя в деревяшку?»

Он нахмурился. Мучительное воспоминание проплыло в голове, и это опять было связано с нею, с его незабываемой пропажею: как она выскочила на сцену в синем китайковом сарафанчике, полотняной рубашке и новеньких лапотках, а поодаль ударили чем-то деревянным, словно бы выстрелили, и она вздрогнула в притворном испуге, проговорила: «Ах, вот он идет!» – и на ее лице было такое чудесное, несравненное выражение пробуждающейся любви, ожидания, надежды, что у Берсенева сердце зашлось, ибо он возмечтал, чтобы лишь к нему одному, никому иному, были бы устремлены отныне ее любовь, ожидания и надежды!..

Берсенев тряхнул головой, вызывающе улыбнулся противнику и, повинуясь команде Станислава: «Начинаем. Разойдитесь, господа!» – пошел в густой, как молоко, туман.

Ну что ж, он готов к любому исходу. Дела вполне в порядке. Несколько необходимых писем были написаны ночью, а в их числе – распоряжения по имениям, а также – еще одно, самое для Берсенева важное. Оно было запечатано в конверт с надписью: Станиславу Белышу, а внутри находилась записка, в которой Берсенев поручал своему молодому приятелю исполнить его предсмертную волю и отыскать, пусть и через год, и через десяток лет, некую особу… Здесь Берсенев перечислял все сведения, какими только располагал о ней. Скудны были они, и слабо верилось, что Станиславу удастся совершить то, что не удалось ему самому. Впрочем, оставалась еще надежда на небеса, которые могут проявить снисходительность к последней, предсмертной просьбе.

Да он что, уже почти уверился, что падет от руки этого, как его там… Софоклова?

Берсенев невольно усмехнулся. Чудеса! Чем дальше, тем меньшее отвращение вызывал в нем Софоклов. Конечно, он был негодяй – но какой симпатичный негодяй! Правда, иногда он становился по-вчерашнему патетически гадок, этак старательно отвратителен. Однако сейчас, когда туман надежно скрыл его ужимки, Берсеневу вдруг показалось, что всю эту отвратительность Софоклов нарочно напускал на себя, и его кошмарные манеры, и повадки, и само оскорбление, за коим последовал вызов, – не более чем спектакль, маскарад. Вообще удивительно, как это Софоклову удалось до такой степени его раззадорить, чтобы поставить на грань выбора между жизнью и смертью.