Сам статус не только книги, не только журнала, но даже газеты – был феноменально высок.
Вспомните, что Владимир Семёнович Высоцкий, собиравший стадионы на своих концертах, сыгравший в тридцати фильмах, работавший в самом популярном театре на Таганке, имевший второй на весь СССР «Мерседес» (первый был у Брежнева, а третьего не было ни у кого), женатый на французской актрисе, имевший возможность выезжать и выступать за границей, – этот самый Высоцкий всю жизнь горевал, что его стихи не публикует советская пресса.
Какие-то, тьфу, газетки! Какие-то, боги мои боги, нелепые, бумажные журналы! Что это вообще – на фоне его небывалой, аномальной, невозможной, немыслимой, аналогов не имеющей славы и удачливости? Вообще ничего! И, тем не менее, горевал.
Советская власть приучила людей верить в необычайную силу печатного слова.
(Постсоветская, забегая вперёд, вообще разучила верить в печатное слово, – и это, увы, тоже достижение.)
Но я ничего такого в пятнадцатилетнем возрасте даже предположить не мог, и пришёл от новости в полный восторг.
Мои! Стихи! В газете!
Вида, конечно, не подал – но внутренне был преисполнен ликования.
По осенней слякоти мы сначала ехали в какой-то недалёкий городок на рейсовом автобусе, а потом шли пешком.
Я даже забыл название этого городка, вот ведь.
В редакции я сразу увидел эту газету, и стремительно нашёл свои стихи: верней, одно.
И тут же, естественно, прочитал.
И сразу пришёл в ужас: там было вырезано последнее четверостишие – и вместо моих строк кто-то – видимо, редактор – сочинил другой финал.
Отцовский друг смотрел на меня, улыбаясь; я с трудом сдержался, чтоб не заорать от бешенства и не разорвать газету в клочки.
Редактора на месте не было, и отцовский друг ушёл его искать. Я вышел из журналистской комнатки, и присел в коридоре, спиной к стене.
Закусив губу, я завязывал развязавшиеся и пропитанные грязной влагой шнурки.
Внутри у меня саднила бешеная обида, что со мной так поступили. Они переписали мои стихи. Как они посмели!
По сей день это чувство не истаяло во мне.
Если я однажды приду домой, и увижу, что вор роется в моих чемоданах, – я не испытаю подобного бешенства. Ну, подумаешь, вор. Может, у него жизнь тяжёлая.
У меня однажды своровали машину из гаража – не застрахованную – то есть, пропажа была невосполнимой; но я точно помню, что это огорчило меня куда меньше, чем финальное, подшитое к моей голой коже, четверостишие.