Исповедь нераскаявшегося - страница 4

Шрифт
Интервал


– В конце концов, – заметил кадровик, – Ленин был интеллигентный человек. Не мог он орать, как базарная торговка.

Эдик унес злополучную картину на переделку, пропил весь аванс и закрыл Ленину рот. Кадровик, увидев перемену, удивился: какая может быть речь, если рот закрыт? Нужно его немного открыть. Да и взгляд у него какой-то ехидный, сощурился, как чучмек. Эдик попросил еще немного денег вперед и в порыве пьяного расстройства выбросил картину на помойку. На этом его этап коммунистического творчества закончился и он уже совсем было приготовился к голодной смерти, как вдруг случай круто изменил всю его жизнь. Один из художников пригласил его помочь расписывать церковь. Эдик с удовольствием согласился. Он быстро освоил технику, увлекся работой, и вскоре стал нарасхват. Он ездил по всей России и практически не появлялся в нашем городе. Я давно уже потерял его след и редко о нем вспоминал. И вот, такая встреча!

Вечером я пришел по указанному адресу и застал Эдика уже изрядно подвыпившим и веселым.

– Проходи, проходи, друг ситный, – громко заговорил он, не то обнимая, не то подталкивая меня в спину. – Сейчас я тебя кое с кем познакомлю тут, тебе может интересно будет. – Я очутился в просторной комнате, очень хорошо обставленной, посреди которой стоял стол, загруженный едой и бутылками. За столом сидел человек с аккуратно постриженной бородой, седой и заметно полысевший. Он приветливо и спокойно улыбался, и хоть был навеселе, но вполне владел собой, поднялся ко мне навстречу, и представился, уверенно протягивая руку: – Арсений Тимофеевич. – Это было чересчур формально: друзья Эдика обычно называли друг друга просто по уменьшительным именам, как в детстве, даже если им было за пятьдесят; Юрка, Генка, Петька. Мне это не нравилось, особенно после того как я закончил институт и попал в среду, где панибратство считалось дурным тоном. Но что поделаешь? Богему не переделать, ее нужно принимать такой, какая она есть.

– А это – Гришка, – представил меня Эдик, не дав мне возможности сделать это самому. – Мой друг детства, – пояснил он, как будто этот простой факт оправдывал переход к его обычной манере. – Его мать, – продолжал он, – всегда меня кормила, когда я приходил в гости. Это единственное, что спасало меня от голодной смерти. Я иногда ел по полтора часа, не останавливаясь. Эта добрая женщина всегда удивлялась, как это может столько войти в одного человека. Ее неосведомленность легко объяснима: я был единственный художник, которого она знала лично. Бьюсь об заклад, что Гоген и Моне тоже много ели в период становления их творчества, если, конечно, выпадал случай.