Зацепился языками с ним, и получается, что обругал человека. То есть не то чтоб прямо обругал, излил скорей свое недовольство эпохой, местом рождения, возрастными изменениями с нами всеми. Самое обидное, что мы с ним всегда так, зацепимся и спорим до хрипоты, до драки, в какой-то момент обнаруживая, что с жаром доказываем друг другу одно и то же. На кой, спрашивается? Наехал на него, что в гости не дождаться, на его скорей риторический вопрос, когда я к ним. Ага, говорю, а сам-то чего, и все такое… Да, в общем, все из-за того, что чувствовать стал подвирание в разговорах с друзьями-соратниками. Ну зачем им это? Не могу понять, на кой им все эти песни об их должностях, и доходах, и знакомствах с могучими, и прочих несущественностях, если они знали и знают, что для меня в них важней просто их наличие в существующей реальности. Или уже не знают? Сомневаются?
Или в себе сомневаются, а не во мне? Или им тоже надо за что-то зацепиться, чтоб тверже стоять на ногах в сжимающемся кольце тьмы и неизвестности? Так я ж вот он? Нет, не кажусь я им уже достаточной опорой, хотя кто ж тебе в таком сознается?
Все попуталось на хрен. Получается, что, как стоял в одиночестве в центре мироздания, так и стою, только места и времени для маневра сильно убавилось. Обидно, да?
А когда-то казалось, что оно так все и останется. Мы—молодые, мы—честные, мы—умные, мы—талантливые.
Мы—вечные.
Стал меня преследовать сон.
Снится, что была война и меня убили, и жена сгинула невесть в каких военных событиях, и мои дети, рожденные в любви, одетые теперь в приютскую серую одежду, продолжают жить, грызя бедную сиротскую пайку, меняясь и превращаясь в волчат в стае им подобных бедолаг. Постепенно стирая в своей памяти черты меня, и жены, и друг друга, ибо разделены неведомой прихотью неведомого закона.
Бабка моя Ида говаривала, что есть вещи пострашнее смерти. И я не спорил, ибо ей ли не знать, как выглядит смерть и то, что еще хуже,—после ее непрерывного трехлетнего бегства от смерти и того что похуже сначала из-под Житомира в Брянскую область, потом в Казань, потом за Урал и далее до самой Совгавани, с моей пятилетней матерью на руках и годовалой теткой Софой, с извещением о без вести пропавшем под Киевом деде моем Моисее, красавце и балагуре, гордости обувной фабрички в местечке Трояново, которого уже никогда не будет рядом с ней, и отныне она одна должна беречь и спасать своих двух красивых маленьких девочек. Которые там, на Дальнем Востоке, и вырастут, и моя мать познакомится с моим отцом, сыном военного моряка, и они вместе приедут в середине пятидесятых на материк, где в середине шестидесятых появлюсь на свет я, на черноземных просторах, а в середине семидесятых оба моих родителя навеки упокоятся в богатой воронежской земле, оставив меня с сестрой на попечение родителей отца.