Лев Бакст, портрет художника в образе еврея - страница 22

Шрифт
Интервал


(1904), Бакст постоянно размышлял над понятием фатума. До момента прозрения Эдип не знает места своего рождения. Пытаясь спастись от пророчества, он покидает фиктивную родину, которую принимает за настоящую, с тем чтобы оказаться изгнанником на родине подлинной и осуществить предреченное богами. В отличие от Эдипа Бакст знает место своего рождения, но делает вид, что не знает, и создает тем самым то поле приблизительности, которое оказывается зоной свободы, территорией творческой, раскрепощающей, хотя иногда и призрачной. Но недаром так любит он Софокла и верит в рок: подлинное место рождения – в черте оседлости – настигнет его позднее, в 1912 году, и выпроводит навсегда из России, далеко и от Гродно, и от Петербурга, – в Париж, который примет его, как Афины приняли Эдипа.

Парижский призрак, между тем, так же маячил где-то рядом, с самого начала, сливаясь с не менее приблизительным, волнующим и грозным образом дедушки, поименованным, как мы видели, в свидетельстве о рождении Лейба-Хаима – Пинкусом Хаимовичем Розенбергом.

«Французский» дедушка

В Истории Льва Бакста Андрей Левинсон посвятил этому дедушке целую главу под названием «Салон канареечного цвета», за строками которой особенно отчетливо слышим мы рассказы самого Бакста. Мы знакомимся здесь с мальчиком Левушкой, который живет со своими родителями на Садовой улице, так прекрасно описанной Достоевским[74], в этом «шумно-тривиальном» квартале[75]. По субботам мальчик отправляется к своему дедушке, который проживает на Невском проспекте. «У этого маленького благоразумного существа, зажатого в безысходной реальности, был свой чудесный сезам, свой таинственный сад. Каждую субботу Левушка отправлялся на Невский проспект, туда, где в двух шагах от Генерального Штаба, от его грандиозного красного полукруглого фасада, от Зимнего дворца и от Адмиралтейства, в самом сердце надменных архитектурных феерий, жил дедушка, существо великолепное и туманно-таинственное, который, сам о том нимало не подозревая, приобщил будущего художника к культу Красоты, к трепету странного, к заклинанию роскоши. В доме деда ребенок попадал в необычайный, старомодный мир, искусственный рай его первых лет. Ибо будь то раннее влияние или атавизм, но это восхищение будет царить в жизни Бакста и определит, как это ни покажется странным, его призвание. Во всяком случае, художник, который в один прекрасный день долго делился со мной своими воспоминаниями, склонен так думать»