Он уходил, а мне оставались корки и крошки, которые я собирал под тем местом, где он сидел. Чтобы обмануть голод, я размачивал хлеб во рту. Когда слюна приобретала мучной вкус, сглатывал, а мякоть держал за щекой, чтобы она превратилась в кашу, и часами лежал с мякишем за щекой. Если сна не было, перебирал в памяти то, что еще осталось не размытым. Думал о доме, но без отчаяния, с каким-то печальным равнодушием. Да и кто видел меня в последний вечер? Свидетелей, кроме девушки, не было, если, конечно, художник расскажет обо мне, и тот, с кем она танцевала, совпадет с тем, о ком речь. Но этот вариант представлялся мне самым невероятным.
Постепенно жизнь в подвале вошла в привычку, и мысль о том, чтобы изменить что-то, все реже посещала меня. Зачем? Любое изменение только пугало меня. Через равные промежутки времени в подвал долетали звуки протяжных призывов, похожим образом взывали в мечетях, когда мы с женой первый раз выехали на азиатское море, но мысль о том, что я нахожусь в другой части света за тысячи километров от дома, нисколько не пугала меня, ведь подвал вокруг меня оставался одним и тем же, так какая разница? Глядя в черный потолок, я рисовал наше далекое лето, пляж, моторную лодку и название этой лодки – «High and blue tomorrow». Как мы шли по заливу в открытое море и я задыхался от трепета и торжества, и свободы, которая долго еще с этими чувствами будет связана. Как после купания любили друг друга на дне лодки, и как жена, лежа на спине, улыбалась чужой улыбкой, словно на небе, куда она смотрела, открывались картины, которые мне недоступны.
7.
Время в том мире, где я очутился, определялось по тому, как светлеет или исчезает в тени контур под потолком, или по призывам на молитву, поскольку ночной звучал дольше и печальнее, а дневной коротко. И по визитам надсмотрщика. Но что теперь означало время? Оставались его следы, наглядные свидетельства – например, как отросла борода и ногти или насколько холоднее стало спать ночами. Но предсказать время или угадать его? Ни наступления утра, ни паузы между молитвами рассчитать не удавалось. Мне по-прежнему не составляло труда складывать дни в недели – или вычитать. Но уловить само течение, поток? То, что складывалось и вычиталось, не существовало, а превратилось в одну растянутую секунду. Темную или сумеречную, холодную или жаркую, заполненную чувством голода или отчаяния, тоски или меланхолии, размером с комнату, где я сидел, – или бескрайнюю, как сны, которые мне снились. Зато с удвоенной ясностью в памяти воскресло то, что я считал навсегда потерянным. Давнее прошлое выскакивало в виде отчетливых, пугающе резких картинок. Вот детская лопатка с желтым пластиковым штыком – из моей песочницы, видна даже свежая трещина. Вот кожаная этикетка с индейцем в коконе из перьев – джинсы с этикеткой носила одноклассница, в которую я был влюблен в школе. Затопив печь, я засовывал за щеку хлебный мякиш – и закрывал глаза. Теперь в моем распоряжении имелась настоящая коллекция, это был пантеон случайных вещей, паноптикум воспоминаний, которые я мог тасовать, сколько заблагорассудится. Тут были крашеные заборные доски, из них мы соорудили плот, прилавок ларька и перламутровые пуговицы на хлястике пальто человека, стоявшего впереди в очереди, и само бесконечное ожидание в этой очереди – неизвестно чего. Блеклая фотография блондинки на приборной доске автобуса – меня возили этим автобусом в детский садик на пятидневку. А вот ворона с перебитым крылом, обитавшая одно время за верандой в садике, и кусок хлеба, которым я подкармливал ее. Часто мне казалось, что передо мной фрагменты чужой жизни, которые почему-то всплывают в моем сознании – словно фильмы перепутали, и в коробку с одним названием положили другое кино. Только люди – те, кто жил в этих фильмах, – оставались неразличимыми. Чтобы увидеть лицо, я делал масштаб подробным, даже слышал голос, но стоило перевести взгляд на источник этого голоса, как изображение гасло. И все же одну картину мне удалось разобрать, это была старая фотография, студенческая. Молодые люди сгрудились в кузове грузовика; судя по хлопковому полю и тюбетейкам, дело происходило где-то в Азии. Там-то, на фотографии, которую я с таким трудом разобрал, я узнал моего художника. Совсем юный, вчерашний школьник – но с той же обезоруживающей улыбкой, с тем же тревожным взглядом – и уже тогда игравший лицом две роли. Откуда он взялся? Наверное, ктото из одноклассников, кто стоял в кузове, вывесил в Интернете, а я случайно наткнулся и запомнил. А он даже не знал об этом, наверное.