Спаси и помилуй! - страница 2

Шрифт
Интервал


Дверь кабинета неслышно открылась, но Манафов, чьи нервы были напряжены от длительных неудачных попыток произвести на свет нечто, услышал и раздраженно обернулся к жене, бледной тенью маячившей в темной щели приотворенной двери. При этом в поле зрения Манафова вошли солидно, тягуче застучав, огромные напольные часы, показывавшие четыре утра, как раз то время, когда герой несостоявшегося рассказа Манафова непонятно зачем ринулся в конную атаку. Часы были преподнесены писателю в день его юбилея, продолжавшегося в течение года в различных организациях и предприятиях республики. Манафов посмотрел на жену, как посмотрел, бы старый КГБэшник на человека, помочившегося на памятник Дзержинскому. Жена, предупреждая вполне резонный вопрос, сама первая сказала:

– Твой телефон звонит.

– В это время? – удивился и чуть смягчился Манафов.

Она пожала плечами – мол, не мое дело.

– Может из-за границы?.. – тем не менее произнесла она.

– Я работаю. Я стараюсь поработать, – уже начиная раздражаться, сказал он. – Если хочешь, подними.

– Зачем? – не сразу ответила она. – У нас нет никого, за кого я могла бы волноваться, – и она тихо прикрыла за собой дверь.

Он посмотрел на плотно прикрытую дверь, отшвырнул ручку на стопку бумаги, повернулся в кресле и стал смотреть на улицу, с непогасшей в ушах последней фразой жены, пронизанной тлеющей, тлеющей болью.

Десять лет назад они потеряли сына, пятнадцатилетнего мальчика. Он поехал на пляж с друзьями, утонул в море. Манафову было тридцать девять, а жене его тридцать шесть, и они уже тринадцать лет, как были женаты, когда родился их первенец. Поздний ребенок, такой желанный…

Долгое время после этого Манафов не мог видеть моря, один вид Приморского бульвара вызывал в нем приступ необузданной ярости, не говоря уже о каких-то пляжах…

Манафов еще какое-то время сидел, тупо уставившись на плохо освещенную улицу, потом закурил и, взяв отброшенную ручку, стал вертеть ее в пальцах, время от времени нацеливаясь ею на белый лист бумаги, будто угрожая, что вот, мол, сейчас обременит ее какой-нибудь бессмертной фразой. Он курил, не ощущая никакого удовольствия, хотя после того, как жена прикрыла за собой дверь, очень захотелось курить. Несколько машинальных затяжек подряд и огрызок растаявшей сигареты был брошен умирать в большую громоздкую пепельницу; Манафов никогда не тушил сигарет о пепельницы, и тонкие хвостики дыма еще долго поднимались над окурками, похожие на сигнал бедствия – добейте меня, мне не хочется так жить, так полужить, так тлеть.