Любовь поэтов Серебряного века - страница 12

Шрифт
Интервал


В 1916 году Андрей Белый, призванный на военную службу, кружным путем через Францию, Англию, Норвегию и Швецию прибыл в Россию. Но Ася с ним не последовала. Свое отношение к этому и состояние он отразил в стихотворении:

Асе
При прощании с ней
Лазурь бледна: глядятся в тень
Громадин каменные лики:
Из темной ночи в белый день
Сверкнут стремительные пики.
За часом час, за днями дни
Соединяют нас навеки:
Блестят очей твоих огни
В полуопущенные веки.
Последний, верный, вечный друг, —
Не осуди мое молчанье;
В нем – грусть: стыдливый в нем испуг,
Любви невыразимой знанье.
Август 1916, Дорнах

Повторный отъезд Андрея Белого за границу не был спланирован, хоть он и подумывал об этом уже с 1919 года. Поговаривали, что поэт собирался бежать, и его даже иногда спрашивали: «Скоро ли вы сбежите?!» Ходасевич считал, что Андрей Белый давно хотел уехать, но большевики его не отпускали и лишь после смерти Александра Блока и расстрела Николая Гумилёва ему в срочном порядке выдали заграничный паспорт.

Андрей Белый покинул Россию в начале сентября 1921 года. Он встретился с Асей, та предложила ему разойтись. Она решила навсегда расстаться с мужем и осталась жить в Дорнахе, посвятив себя служению делу Рудольфа Штейнера. Ее называли «антропософской монахиней». Будучи талантливой художницей, Ася сумела сохранить особый стиль иллюстраций, которыми пополнились все антропософские издания. Андрей Белый же остался совершенно один. Он посвятил Асе большое количество стихов. Ее образ можно узнать в Кате из «Серебряного голубя».


Жизнь в эмиграции не удавалась. Как вспоминал Владислав Ходасевич: «…весь русский Берлин стал любопытным и злым свидетелем его истерики. Ее видели, ей радовались, над ней насмехались слишком многие. Скажу о ней покороче. Выражалась она главным образом в пьяных танцах, которым он предавался в разных берлинских Dielen[1]. Не в том дело, что танцевал он плохо, а в том, что он танцевал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои „вариации“ – искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже и непристойную. Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались – в Берлине это почти оскорбление. Третьим запрещали мужья и отцы. То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому».