«Да-да, я тоже часто об этом думал!» – быстро выворачивался Никита, когда Яна произносила парадоксальную, чуждую ему духовно мысль. Или, когда Яна называла вдруг в разговоре с ним какую-то дорогую ей книгу, Никита моментально, со слюнькой на губах, вспыхивая (чуть копируя при этом – быстро же научился! – Янины, то экзальтированные, а то вдумчивые интонации), беззастенчиво врал: «Знаешь! Удивительно! Я тоже буквально вчера вспоминал об этой книге!» И потом, когда Яна заметила, что Никита искусно выхватывает из ее речи интимные какие-то, внутреннюю жизнь ее отражающие, ее личные, ручные словечки и любимые обороты, – а после как бы невзначай, легко, вставляет словечки эти в разговоры с ней, используя их как свои – чтобы вызвать в ней полную иллюзию взаимопонимания, – стало и вовсе как-то страшненько. Словно рыба-клоун, отражающая чужие мысли зеркальными чешуйками и вертящаяся, вводя в заблуждение этим слепящим тебя отражением твоих же мыслей. Нелюдь, живущий и говорящий по техникам, «разрабатывающий» людей, ему доверяющихся. Бездушная пиявка, кровопийствующая на изящно-изломанной пародии тех, к кому присасывается.
И в общем-то неудивительно было после этого, почему, несмотря на вдруг нечаянно в разговорах вскрывавшиеся зияющие пропасти невежественности (в первую же ночь, во время прогулки по городу, когда Яна обмолвилась о Прусте, – Никита, с фирменной своей злющей параноидальной шустростью, желая блеснуть эрудицией, выпалил: «А! Самоубийца! Не знаю, что вы все в нем нашли!» – так нагло, что аж не верилось, что она не ослышалась, или что он не обладает какой-то новейшей недавно раскрытой биографами информацией! И Яна, изумившаяся, аж до минутной потери дара речи, – из-за неловкости за него не нашлась даже, как потактичнее указать ему на его фантастическую кекс-клячку), Никита слыл в тусовке человеком крайне начитанным и тонко разбирающимся в искусстве, литературе и во всех прочих вот так же легко и нагло затрагиваемых им в разговорах с интеллектуалами красиво звучащих вещичках. Которыми можно позвенеть.
Всё это, впрочем, доходить до сознания стало уже гораздо позже. А в начале – в начале была зашкаливающая какая-то к нему жалость, – Яне, буйной, открытой, веселой, цыганистой (полностью, словом, ему противоположной), обожаемой друзьями и искренне и пылко друзей любящей, – всегда отбою не знающей от поклонников – из-за красоты и яркости ее, – было как-то мучительно неловко за Никиту и мучительно страшно, что он вдруг подумает, что она его бросит из-за того, что дурён собой, – или – ещё хуже! – что он подумает, что она ему изменит с кем-то из тех юных оппозиционных сумасбродных красавцев, для которых она была кумиром, и которые вокруг нее вились, – и из-за этого все ее эти постоянные подстраховки, как бы Никита ничего не подумал: лишний раз признаться ему в любви, лишний раз сказать, как он дорог ей… Нянчить его своей полной открытостью для него. Всегда быть в досягаемости, когда он звонит… Всегда рассказывать ему все подробности про встречи свои, про всех людей с которыми говорила, чтобы ничего не подумал дурного, чтобы не заревновал… каждый день, когда он выстукивал ее в фэйсбуке вечерами в чат и допытывал, как прошел день…