Доверенное лицо, приятель и молочный брат его императорского высочества цесаревича Алексея Димитрий, князь Навойский, предавался меланхолии, причем делал сие с немалым удобством. Он занял креслице, обитое красною лайковой кожей, в которой утонули золотые гвоздики, возложил ноги на стол, инкрустированный перламутром и янтарем, но хотя бы сапоги снял, а потому имел редчайшую возможность полюбоваться собственными носками.
Левый был зелен.
Правый полосат, причем синяя полоска в нем чередовалась с желтой, а на пятке полоски закручивались спиралькой, что придавало носку вид вовсе уж вызывающий. Над большим пальцем появилась дырочка, в которую оный палец стыдливо выглядывал.
В руках князь держал трубку, которую, правда, не курил, а так, пожевывал мундштук.
Следовало заметить, что нынешнее состояние было нехарактерно для обычно живого и, по мнению многих, чересчур уж живого человека. Он, пребывавший в вечном движении, ныне казался куда более тусклым и невзрачным, нежели обычно. Князь вздохнул и, потянувшись, поднял со стола премерзкую газетенку, испортившую не только утро, но и весь последний месяц работы.
Он щелкнул пальцами, выпуская язычок огня, и с немалым наслаждением подпалил угол. Желтоватая дешевая бумага вспыхнула моментально. Черное пятно расползалось, сжирая и строки статейки – следовало сказать, весьма убедительной, – и испорченные низкого качества типографией, но все ж узнаваемые лица…
– Страдаешь? – Дверь отворилась без стука, и в кабинете запахло кофием.
– А то…
Князь перехватил газетку за уголок и сунул в графин с водою. Графин вообще-то поставлен был для нужд посетителей, которые через одного отличались слабым здоровьем и повышенною нервозностью. То ли в кабинете было дело, то ли в самом князе, то ли в конторе его, славу определенную сыскавшей, однако графин частенько приходилось использовать.
Цесаревич поднял очередной выпуск «Сплетника» – подчиненные, зная норов и трепетное отношение начальства к сей газетенке, благоразумно приобретали сразу пачку – и, скрутивши трубочкой, стукнул князя по макушке.
Тот лишь поморщился.
– Я ночей не спал…
– Не ты один. – Цесаревич уселся на стол, проигнорировавши креслице для посетителей – а и верно, вид оно имело премрачнейший, ибо сбито было из толстого бруса, покрашенного явно наспех бурою краской, и тем навевало весьма печальные мысли о местах не столь отдаленных.