– Предатель партии, – повторил Николай Арефьич и содрогнулся как от ожога от мысли, что где-то и сам пробовал найти какое-то крепкое определение бросившему на произвол судьбы единомышленников генсеку. И хотя такого определения он не нашел, в душе зрело суровое осуждение, ибо сам поступок был из разряда тех, к которым относят удар в спину или убийство из-за угла.
Рассуждая вслух, внимая тембру своего голоса, к которому всегда питал особую, свойственную много говорящим людям слабость, он уже понял, что даже этим начал размягчать твердокаменность своего решения и от первоначального порыва остается разве что неприятный осадок, что вот, мол, и перед самим собой не сумел оказаться тем, кем хотел бы видеть себя со стороны. Правда, довольно значительным клином, который он незаметно для собственной гордыни вбивал в свою твердокаменность было то, что в Москве уже прошло несколько осудительных народом самоубийств, которые наиболее оголтелыми восприняты с ехидным злорадством. А тот же Арсентий Гонопольский без обиняков предположил:
– Это им помогли уйти из жизни! Чтобы замести следы.
– Какие? – помнится, спросил его Николай Арефьич. – Все они вон даже и предсмертные записки пооставляли.
Алифашкин не лез в спор, все еще продолжали работать тормоза самосохранения. А Гонопольский, подержав в кривоте щеки усмешку, передразнил:
– Записки… Да ежели сейчас скажут, что на твоих детей череда несчастий обрушится. Ненароком, конечно. Ты не только писульку, роман целый предсмертный напишешь с пением в конце гимна «Боже, царя храни». Потому не стоит кричать при поджоге, что у тебя в кармане бутылка с бензином.
Но лично за собой Алифашкин не чувствовал никакой вины и ни перед кем. Хотя, если честно, немного саднит душа от мысли, что слишком угарно лез он лбом на стену солидности, которая была возведена предпоследним первым секретарем, какую он в конечном счете сокрушил. И вот сейчас, как наследник, ключи от дома которого кинули в полыхающую дверь вожделенного обиталища, чувствует себя неуютно на остывающем от пожара пепелище.
Воробей снова выпорхнул из какого-то укромья и вновь повился над его столом, обронив капельку пометца, которая и упала на чистый лист бумаги, что предназначался для предсмертной записки, в которой он, Николай Алифашкин, собирался известить мир, что так дорого платит, банально говоря, за идею и что не может быть заложником собственной совести.