Вертягин скинул с себя пальто, связал рукава узлом и стал выкорчевывать грибы с корнями прямо на подкладку. Решил сделать Маше приятное. В его глазах сверкали одержимостью. Наблюдая за его копошением, мы с Машей переглядывались. Нам вдруг было не по себе. Много ли нужно человеку для счастья? В то же время одолевала смутная грусть, вызванная наверное пониманием, что все мы живем в разных мирах, поразительно чуждых и несопоставимых, а при этом мало чем отличаемся друг от друга. От таких прозрений мир как бы уменьшается в своих размерах. И по этой же причине кажется менее ограниченным в своих возможностях. Ну а тот, кому всё это кажется, вдруг чувствует себя обделенным и уж конечно бесправным по большому счету и невыносимо, до отчаяния беспомощным…
С этого дня Вертягин стал наезжать в Переделкино часто. На дачу в Лесном Городке, большую, казенную, уже тогда, кажется, приватизированную, его не тянуло. Всё ему казалось там фальшивым, от натюрмортов с изображением груш и арбузов до запаха постельного белья и хвои во дворе. Маша не обижалась, тем более что время от времени ей удавалось выманивать к себе и меня.
Мало-помалу я настолько свыкся с визитами Петра, что уже не удивлялся его внезапному появлению с утра на тропинке между соснами. Тропа хорошо просматривалась с веранды. И иногда я даже загадывал сам себе: появится, не появится… Ведь мобильных телефонов тогда не было.
Вертягин всегда приезжал с полными руками продуктов, всегда тащил на себе всё, что мог купить по дороге, – овощи, если местные жители торговали у перрона чем-нибудь со своих огородов, вино, чай, кофе, сигареты. Тем самым он старался мне хоть чем-то помочь, да и избавлял меня от необходимости тащиться в пристанционные магазины, чтобы накормить его обедом, хотя кроме супа я тогда ничего не умел готовить по-настоящему. Вертягин не был белоручкой, не умел бездельничать, не любил просиживать время за болтовней, всегда находил себе занятие: помогал по хозяйству, рылся в книгах, перечитывал газеты и даже готовил. Но одна его черта, приобретаемая наверное с воспитанием, располагала к себе особенно: он никогда не лез в душу.
Он производил впечатление мягкого, но как бы отсутствующего человека. Не исключено, что это объяснялось его врожденной замкнутостью. При этом он вовсе не был интровертом, как в те годы выражались. Возможно, я приписывал ему свои собственные черты или недостатки – в человеке замечаешь обычно то, что в той или иной степени присуще тебе самому. Так или иначе, уже вскоре мне стало ясно, что он воплощает в себе тот самый тип «степного волка», своей особой масти, о котором слышали все, но редко кто распознает эту породу в своем окружении.