Интервью с дураками - страница 15

Шрифт
Интервал



– Почему ты давно не рассказываешь мне свои истории?

Я сидел на высоком жестком табурете и смотрел, как остывает добавление к моей лесной коллекции – маленький прозрачный еж с черным носом и темно-красный, свернувшийся клубком дракон с зелеными глазами.

– Потому что я рассказал тебе все, которые знал, а новых не придумал.

– А почему ты не придумал новых?

– Потому что мне грустно. Если придумывать истории когда грустно, получаются грустные истории. А на свете и так много грустного.

– А почему тебе грустно?

– Гмм… Мне, видишь ли, не хватает союзника. Ты, конечно, можешь возразить. Ты можешь сказать, что мы легко находим поддержку у всего в мире. Если, конечно, ищем ее и если, конечно, не слепые. Так ведь?

– Так, – подумав, согласился я. – Чего уж тут найдешь, если не ищешь и уж тем более если ты слепой!

– Молодец! – Леонардо, смеясь, хлопнул меня по плечу. – Но, видишь ли, даже если ты не слепой и даже если ищешь, можешь всё равно не найти поддержку… в человеческих лицах. А ведь мы тоже люди, и потому нам без этого бывает грустно.

– По-моему, тебе нужны новые очки, – обидевшись за свое лицо, посоветовал я.

– Алекс, я вижу, что придется объяснить тебе всё, как мужчина мужчине.

Заинтригованный и польщенный, я кивнул.

– Ни одно лицо не было для меня важнее любимого и любящего женского лица, – медленно и торжественно сказал старый Леонардо. – Я глядел в это лицо пятнадцать лет. Потом оно стало меняться. А потом и вовсе исчезло.

Тут мне тоже стало грустно.

– Ты прав, – помолчав, признал я, – придумывать грустные истории не стоит. И знаешь, у этого дракона грустная морда.

– Правда? – улыбнулся старый Леонардо. – Ну тогда давай его переделаем. И, наверное, ты тоже прав, мой дорогой, – добавил он. – Я имею в виду насчет очков…


Я со страстью плавил, дул и красил стекло. Я уже знал, сколько нужно добавлять в плавку мела, соды и окиси свинца, помнил наизусть рецепты окраски стекла окисями металлов. Медью – от кроваво-красного, как драгоценный рубин, до бледно-синего; кобальтом – в темно-синий; антимонием – в желтый; железом – в зеленый, коричневый и даже в черный.

Я привык к реву самолетов и выучил массу итальянских ругательств, которыми неизменно разражался Леонардо, когда инструменты на столе начинали дрожать и позвякивать от вибрации.

Зимой я носился с приятелями по пустырю, катался на лыжах и строил снежные крепости; потом снег таял, пустырь зарастал дикой ромашкой, приятели разъезжались на лето. Тут на пустыре начиналась другая, но ничуть не менее интересная жизнь. Стоило весне чуть устояться, как «в ромашках» поселялись бродяги. Среди них мы с Леонардо быстро заводили приятелей, с которыми часто засиживались дотемна, чистили пойманную в заливе мелкую рыбешку, мастерили удочки, чинили старый велосипед, готовили на костре еду. Там я выслушал много странных историй; правда, большей частью я досматривал их уже во сне, убаюканный теплым океанским ветром, рокотом самолетов и глотком обжигающего глинтвейна. Во всяком случае, просыпался я не среди бродяг и ромашек, а в доме, где преломленные цветными кристаллами солнечные пятна на стенах и потолке ясно указывали на то, что уже утро.