– Иными словами, – подытожил я, – ты говоришь, что мы не могли бы простить Богу того, что спокойно прощаем человеку, – равнодушия, то есть.
Оскар кивнул.
– Но справедливости ради отметим, – давясь от приступа внезапного смеха, подмигнул он мне, – что обратное тоже верно.
– Обратное… в каком смысле обратное? – я заметил, что стал плохо соображать, и отодвинул бокал.
– Как бы ты отнесся к человеку, который день за днем, месяц за месяцем, год за годом выдирал бы из твоей несчастной головы по пять-шесть волосков? – спросил он, поглаживая небольшую лысину на макушке.
– Плохо, – сказал я, тактично попытавшись не рассмеяться.
– Ну, вот видишь! – радостно закивал Оскар. – А Богу – ничего, прощаем!
Отсмеявшись, я спросил, не в силах расстаться с темой:
– Кстати, небольшое уточнение по поводу равнодушия. По-моему, нас не столько беспокоит Его равнодушие конкретно к нам, сколько Его равнодушие вообще. Мне кажется, я простил бы равнодушие к себе, если бы при этом знал, что Он неравнодушен к другому.
– Мой дорогой, не утверждаешь ли ты, что можешь поверить, будто Он неравнодушен к кому-то другому, если Он равнодушен к тебе? – удивленно поднял брови Оскар.
Не очень соображая, о чем он, собственно, спрашивает, я поторопился с ответом:
– Я – не могу. Но откуда я знаю, вдруг ты – можешь!
Тут мы потеряли нить разговора и некоторое время растерянно смотрели друг на друга. Было около трех часов ночи, и количество выпитого кьянти явно приблизилось к критической массе. Оскар попытался протолкнуть мысль о том, что пьяное состояние является более естественным, поскольку позволяет вести рассуждения исключительно от начала к концу, а рассуждать от конца к началу – извращение и свойственно только забитой рутиной голове современного трезвенника. Я, кажется, соглашался.
Спать я лег уже на рассвете, и мне приснилось, что я стою в мастерской старого Леонардо. Я стою перед знакомой книжной полкой из красного дерева и дую сквозь специальный паяльник на оранжевый огонек спиртовки, пытаясь отлить резьбу по бордюру полки. Дерево плавится, как стекло, и прекрасный сложный узор вспыхивает на нем. Но стоит мне перестать дуть, и узор исчезает. В недоумении я отступаю и вижу около полки писателя Льва Толстого. В руках у него топор. Прилаживаясь и что-то приговаривая, он несильно замахивается и откалывает куски дерева на бордюре. Нестерпимо смешат меня во сне слова, которые он повторяет снова и снова: «Разучилась молодежь работать по дереву…»