Из соседней комнаты раздался вопль. Это ещё один из затесавшихся шлёпнул проститутку по рабочей щеке, и теперь та, визжа как подрезанная свинья, взывала к воздаянию. Затесавшемуся вломили и вышвырнули вон, на всякий пожарный вломили и другому затесавшемуся и в перепалке не заметили, как третий затесавшийся удрал, не дожидаясь своей очереди, и прихватил с собою литрушечку.
Оставшиеся – все свои – сели за стол и продолжили. Одна из проституток убирала с кровати блевотину тряпкой, похожей на чью-то футболку, вторая – с подбитым глазом – задремала на диванчике, громко захрапев во сне, как пьяный мужик. Саня Злой взялся за гитару и затянул сопливую дворовую песню про какого-то пацана, ставшего в итоге не пацаном. И про то, что мама-не-ругай-меня-я-пьяный…
После песни Кумар, взъерошивая курчавую голову Рыжего, спросил Злого:
– Саня, братишку пристроишь?!
– Не вопрос, – ответил Саня. – Завтра уже работать будет. – И поглядел на остальных, которые одобрительно кивнули, а Дурищев рассмеялся, почуяв ложь в словах его, но жестом списал свой смех на якобы что-то другое. Потом взял гитару и завопил фирменную уже среди братвы песню про «Перестройку».
***
У этого сложно-расчлененного рассказа были все шансы завершиться, причем сделать это счастливо, что совсем для данного автора не свойственный шаг, но злые мысли, меланхолия и ностальгия подпили соки, и так последние и еле державшие его, данного, на плову, отчего и он предался унынию и разврату, как и его старые герои. Они стали так далеки ему, такие чуждые, затасканные и пустые, как новые шлюхи, которые точь в точь похожи на старых. Впрочем, ни к чему все эти вовсе не оправдания, ни сюда все эти вовсе не объяснения. Просто отважный кораблик разбился о твердолобую жизнь, пытаясь выйти за пределы своего психотипа. И игрушки остались не собраны.
Аж три вещи есть, сильно интересующие меня на данный момент, и только пусть попробует ещё какая-нибудь гнида назвать меня, после этого, необъективным. Первая, и самая важная, с неё родимой и приступлю я, это – невеста моя, голубушка светозарная. И зовут её Машенькой. Она была мне наречённой, почти обручённой, но слишком уж удручённой. Весь день, накануне, она сильно волновалось, так что даже подолгу занимала туалет и чем-то там занималась. Может, плакала по девичьей привычке дурной. Подруг у неё не было. А на пиршестве самом тоже была сама не своя. Мы понапились все там отчаянно, на столы полезли, всё такое – баб щипать, и прочее… А она – раз – и нет её. Куда подевалась? Бес её знает. Нашёл часа через два уже – в одной тёмной комнатке, куда за весь вечер не заглядывал никто и знать даже о ней не знал, – вроде подсобки что-то. Лежала там на полу она кафельном, холодном, наверное, – с задранной юбкой кверху, ногами раздвинутыми и вся в фекалиях с ног до головы. А у ножек её друг один сидел, тихий весь, перемазанный, – дышит тяжело, задыхается, – галстук развязан, волосы всклокочены. Глаза у обоих исступлённые и как будто пустые.