И в самом деле, Николай Страхов, славянофил и поклонник творчества Толстого, не жалел восторженных эпитетов в критических статьях:
«Богатырь, который не поддался никаким нашим язвам и поветриям, который разметал, как щепки, всякие тараны, отшибающие у русского человека ясный взгляд и ясный ум, все те авторитеты, под которыми мы гнёмся и ёжимся. Из тяжкой борьбы с хаосом нашей жизни и нашего умственного мира он вышел только могучее и здоровее, только развил и укрепил в ней свои силы и разом поднял нашу литературу на высоту, о которой она и не мечтала».
Понятно, что любой писатель нуждается в признании, однако неумеренная лесть может нанести непоправимый вред. Достоинства художественных произведений Толстого не подлежат сомнению, однако, уверовав в собственное величие, он вообразил себя философом, причём чуть ли не единственным человеком на земле, который имеет право всех поучать и наставлять на путь истинный. Надо отметить и влияние Некрасова, который в письме 1856 года выразился вполне определённо и недвусмысленно:
«Я люблю <…> в вас великую надежду русской литературы, для которой вы уже многое сделали и для которой ещё более сделаете, когда поймёте, что в вашем отечестве роль писателя – есть прежде всего роль учителя и по возможности заступника за безгласных и приниженных».
Такие слова придавали новые силы, и Толстой продолжал писать, рассчитывая не только на пополнение семейного бюджета, но и на то, что тяжкий труд просветителя когда-нибудь даст нужный результат. В 1874 году, во время работы над «Анной Карениной», он признался в письме своей двоюродной тётушке Александре Андреевне Толстой, фрейлине императрицы:
«Вы говорите, что мы как белка в колесе. Разумеется. Но этого не надо говорить и думать. Я, по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 siecles mecontemplent (с высоты этих пирамид сорок веков смотрят на меня) и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».
В самом деле, если Толстой остановится, он потеряет опору – покаянные мысли могут разрушить его сознание, довести до безумия, чего так опасалась Софья Андреевна. Поэтому Толстой так отчаянно хватается за соломинку – для него это творчество, самоотверженное, самозабвенное, позволяющее переложить свои душевные муки на других людей, на героев своих произведений. У Бориса Эйхенбаума иное мнение на этот счёт: