– А что?! – почти хором подхватили ребята.
– Не, мужики. У меня почерк, – я скривил губы, показывая, какой у меня почерк, – сам путаюсь. Пахан не осилит, это не веником.
Олег взял листы, повертел в руках.
– Оно, конечно… А жаль.
На том и спать пошли.
Ребята уснули, а я опять без сна. Олегова идея гнала меня к столу, но я не пошел. Не пошел и всё. И уснул. И правильно сделал. На завтра отгула не было.
Рассказ я белил три вечера подряд. Писал почти печатными буквами, для водовоза старался. Так увлекся, что и про речку забыл. Потом уже вспомнил, но приписывать не стал: дед, поди, не поймет. Подумаешь, ласточка…
Есаулов к моим листкам отнесся подозрительно, но взял.
– Я здесь, Михаил Ерофеевич, случай тот описал… Ну, что вы говорили… Ну, про то, как одной пулей…
– Нешто интересно? – Дед сощурил глаза. – А?
– Да так, – я уклонился от ответа. Наверно, вот так он и на напарника смотрел. Там, в степи. Колюче, с прищуром. А, может, не так.
– Писака, значитца. Пушкин, што ль?
– Да пробую… Написал вот и сомневаюсь: сшибает на правду или нет? Вы, Михаил Ерофеевич, похожее пережили, может, что и подскажете?
– Ну как же… подскажете. Прицелился и вся подсказка…
Ох и дед!..
Подходя к школе, я оглянулся – у водовоза в горнице горел свет. Читает, нет? Может, бросил мои листки куда-нибудь в угол и забыл тут же. Мне очень уж хотелось, чтобы он их прочитал, и я представил, как он будет это делать. Разложит, поди, на столе листки, очки наладит – они у него, наверно, с резиночкой через затылок, чтоб не сваливались, – и, шевеля по-стариковски губами, станет читать:
В степи.
Рассказ.
Пуля пробивает двоих и застревает в третьем. Ей не хватает силы. Убойной…
Широкими обезумевшими глазами напарник Есаулова смотрит на рухнувших пленных, судорожно передергивает кадык, восторгается:
– Ишь ты… В бою бы так… – Это он с перепугу.
– В бою так не бывает… Помоги-ка!
Автоматчики волокут тела в канаву. Солнце палит немилосердно. Один из расстрелянных, третий, в котором застряла обессилевшая пуля, жив, и Есаулов, не целясь, навскидку, проводит короткой очередью по его, тронутым смертью, выпуклым зрачкам. Затем, так же молча, он ступает на дорогу и направляется в сторону, откуда только пришел. Напарник идет за ним. Стоит июль.
Где-то высоко над головой, в самой слепящей синеве, куда и глядеть больно, полощется жаворонок, такой неуместный в этот час, и трель его сыплется прямо на дорогу под кирзовые стоптанные сапоги двух солдат, неспешно идущих в сторону глухо ворчащего фронта. Обочь, над степным бездорожьем, параллельно проселку движутся три души. Они только что стали бездомными, вышли из убитых и теперь следуют за автоматчиками. Зачем они за ними идут?