Потом, уже в Киеве, новым замполитом стал генерал Рубочкин, с которым Рязанов сработался. О военных делах Рубочкина очень тепло писал А. Д. Якименко, видимо, его друг, называвший его в своей книге Сашей. Мама дружила с семьей Рубочкина, с Надеждой Григорьевной, женой Александра Васильевича, и после смерти отца. Жили мы недалеко, ходили в гости друг к другу. Я помню, – мне было лет шесть, – как меня поразили несложные фокусы с магнитом, которые мне показывал Валера Рубочкин, сын Александра Васильевича. Потом Рубочкина перевели служить в Монино, где он и умер. Внук Рубочкина, Александр Сладков, сын его дочери Галины, ее я запомнил юной красавицей, стал сейчас известным военным корреспондентом на РТР.
Когда в 1944 году Александр Покрышкин, уже знаменитый летчик, получил третью звезду Героя, командир корпуса Утин сказал: «Ну, теперь держись, Александр Иванович. Твои три звезды — это терновый венец для тебя и даже твоих детей и внуков. Ты же знаешь, как у нас «любят» героев…". Эти слова, по признанию близких Покрышкина, оказались для семьи пророческими. С одной стороны, было уважение, почет, признание таланта. С другой, штабные герои войны всячески строили козни и интриги вокруг его неординарной личности. Но он всегда был выше этой мышиной возни, стойко сносил удары судьбы. И в минуты невзгод его семья – жена, дети – были той гаванью, где он находил покой и умиротворение [2]. Похоже складывалась жизнь и у Рязанова.
Мир несовершенен и несправедлив. Василий Георгиевич вместо того, чтобы решать философские, геополитические, социальные проблемы, рвал свое и без того нездоровое надорванное сердце в пустых, изнуряющих, выжигающих душу конфликтах с любителями таких бесплодных сатанинских затей. Есть род людей ни на что больше не годных, – только на такого рода свары, в которых они цветут, дышат этим отравленным воздухом, как кислородом, черпая в нем силы. Надо было Василию Георгиевичу бросить все, комиссоваться и, как Юмашев, например, поселиться в той же Алупке, размышлять у моря над вечными вопросами, писать мемуары. И дожил бы, гляди, лет до 70—80. Но не отпустили бы. Попасть в обойму очень сложно. Выйти же еще сложнее. Хотя, видимо, такую попытку в 47-м он делал. Но не сложилось. Да и характер у него был не созерцательный. Противоречие в том, что от круговерти дел устаешь действительно смертельно, а вырваться – умрешь от безделья.