В Берлин приехал я третьего дня ввечеру и едва-едва мог отыскать комнату в трактире, так весь город набит проезжими, которые отправляются на франкфуртскую ярмарку. Завтра надеюсь переехать на особенную квартиру, которую отыскал мне молодой Петерсон, сын рижского прокурора, получивший в наследство от отца все его добродушие и обязательность. Он покуда единственный человек, с которым я познакомился в Берлине. Надеюсь, однако, что не оставлю ни одного примечательного человека, которых здесь как в море песку, с которым бы, по крайней мере, я не попробовал познакомиться. В Кенигсберге я провел вечер у профессора Struve[68], филолога и брата дерптского[69]… Я имел к нему письмо от старого Петерсона и узнал в нем человека отменно любопытного, умного, ученого, проницательного и теплого. Через полчаса мы уже были с ним как старые знакомые и расстались почти как друзья. Все, что он сказал мне интересного, я напишу в письме к Баратынскому, вместе с подробным описанием моего путешествия. Если все немецкие ученые так доступны, как Struve, то я возвращусь в Россию не с одной расходной книжкой. Последняя, впрочем, не велика до сих пор и могла бы быть вдвое меньше, если бы я знал наперед, где и что должно платить. Но опытность моя не должна пропасть понапрасну. Скажите Погодину, что я пришлю ему подробную роспись всех издержек, сделанных мною, вместе с советами и примечаниями. Но все это вместе с письмом к Баратынскому и с вторым берлинским письмом к вам я пришлю через месяц, а может быть, и меньше. А вы, ради Бога, пишите ко мне два раза в месяц и, если можно, еще больше, еще подробнее. Говорите меньше обо мне и больше об вас: это тот же я, только лучше, больше интересный для худшего. Голубушка, милая сестра[70]! Исполни свое обещание, пиши всякий день и больше. Сегодня я видел тебя во сне так живо, так грустно, как будто в самом деле. Мне казалось, что вы опять собираете меня в дорогу, а Маша[71] сидит со мною в зале подле окна и держит мою руку и уставила свои глазки на меня, из которых начинают выкатываться слезки. Мне опять стало так же жаль ее, как в день отъезда, и все утро я сегодня плакал, как ребенок. Умел однако спрятать слезы, когда пришел Юлий Петерсон[72]. Вообще не бойтесь моей излишней доверчивости. Что для меня свято, тем помыкаться я не могу, если бы и хотел: либо полное участие, либо никакого было моим всегдашним правилом, и я тем только делюсь с другими, что они могут вполне разделить со мною.