Не говоря больше ни слова, старик, согнув спину, попятился к дверям. До сего дня он ни разу не удостаивался порки на конюшне, однако и обижаться на барина было грешно: Захар знал, что крепко провинился, и готов был понести вдесятеро более суровое наказание, чем те несчастные пять плетей, на которые расщедрился незлобивый Андрей Савельевич.
– И скажи там, чтоб поесть принесли, – крикнул ему вдогонку Зимин. – Пристал я что-то с дороги, проголодался…
* * *
Из поездки к соседу думный боярин Феофан Иоаннович Долгопятый возвращался мрачнее тучи. Развалясь на сиденье своей богато изукрашенной колымаги, занимая почти всю его ширину своей брюхатой тушей, облаченной в шелка, бархат и, несмотря на лето, душный бобровый мех, боярин сердито мял унизанной перстнями мясистой ладонью длинную густую бороду и хмурил косматые брови. Отпрыск его и наследник, названный в честь деда (а заодно, чего уж греха таить, и царя-батюшки) Иоанном, комком рыхлого мяса трясся на сиденье супротив родителя. Отроком Ванятка был крупным, упитанным, волос имел златой, волнистый, глаз голубой, а щёки румяные – словом, ежели подумать, лепота и умиление. Ни дать ни взять, королевич из сказки, хоть ты сей момент корону ему на чело клади.
Однако в лике «королевича», коему по детству полагалось выглядеть невинным и чистым, уже без труда читалось тупое упрямство, свойственное, по слухам, низкорослому коньку с предлинными ушами, что обитает в ханских землях и зовётся ишаком либо, иначе, ослом. Насчёт ишака Феофан Иоаннович доподлинно не знал, ибо бывать в низовьях Волги или, того хуже, в Крыму ему, слава богу, не доводилось, однако выражение Иванова лица было ему хорошо знакомо: выпяченная особым манером нижняя губа, сведённые к переносице редкие по малолетству брови и презлой взгляд исподлобья боярин не раз и не два видывал в зеркале, когда расчёсывал перед ним бороду. Сие означало, что фамильное упрямство, коим род Долгопятых славился не хуже ишака, отпрыск унаследовал в полной мере. Однако ж вот беда: помимо упрямства, стати да тяжёлого округлого подбородка, сын не взял от отца ничего – ни ума, ни твёрдости, ни таланта в плетении придворных хитростей, кои в те времена на Руси ещё не начали называть заморским словом «интриги». Уродился он, по всему видать, в мать – рыхл, неразумен паче дозволительного даже в его нежном возрасте, да к тому ещё и боязлив; качества эти, проявляясь совокупно с фамильным упрямством и им усугубляясь, порой заставляли Феофана Иоанновича горько сожалеть о том, что сын не помер во младенчестве. Сожалел он о том когда тайно, а когда и вслух, громко, на весь дом, укоряя себя за то, что не додумался вовремя удавить отпрыска в колыбели собственными руками, пока тот не вырос в этакого, прости Господи, бесталанного дурня.