и Фонтанки, в доме упр. гр. Шереметева
[35], во втором этаже».
Адрес был тоже дикий. Что за «дом упр.»? Катя вспомнила какое-то древнее слово «домоуправ», которое порой произносила отцовская тетка, – в его квартире, что ли, сидит эта бабка? Нет, написано про какого-то гражданина Шереметева, который живет почему-то не «на», а «во» втором этаже. Словом, полная чушь, и старуха, видно, совсем безграмотная. И что за Симеоновская улица? Такой в Питере точно нет – у Кати в школе по истории города всегда была пятерка.
Размышляя о забавном клочке, она не заметила, как вышла из ворот, уже неотличимая от студентов, и двинулась вместе с ними не направо, к метро, а налево – к учебным корпусам. «Что же, и номера дома, значит, нет? А на скрещении набережной и улиц ведь всяко должно быть, по крайней мере, два угла, если не четыре. Такого адреса никто не найдет или даже, поразмыслив, и искать не станет. Тогда зачем вешать объявление? Неужели бабка настолько выжила из ума, что этого не понимает?» – рассеянно думала Катя, а тем временем ноги продолжали нести ее к Неве, словно следуя нелепому поверью, что большая вода всегда притягивает. Вскоре места пошли пустынные: какие-то корпуса, трампарки, заросшие травой бомбоубежища. «Ничего, прогуляюсь пешком до Невского, только голова лучше проветрится», – решила Катя, скручивая в пальцах бумажный клочок.
Но ведь остальные оборваны, значит, кто-то, наверное, нашел… Она неожиданно почувствовала себя совершенно здоровой и полной сил. Возвращаться домой расхотелось. Проспать выходной, да еще в такую прекрасную погоду? Нет, уж лучше прогуляться, подышать воздухом, хотя бы и на… Фонтанке.
Скоро Катя вышла к Неве. Как ни странно, после печального ночного приключения вода не пугала ее, а, наоборот, интересовала. Она наклонилась над парапетом и послала воде воздушный поцелуй. Клочок выскользнул из пальцев, плавно и не спеша спланировал вниз, после чего крошечной белой лодочкой закачался на зеленой игрушечной волне.
Данила проснулся рано, однако вылезать из теплой уютной постели ему не хотелось. Времени было достаточно, поскольку клиентка назначила встречу на одиннадцать. Осень уже подходила к своему мрачному пределу. На Миллионную наползали тучи, делая переход от хмурых ноябрьских утренних сумерек к пасмурному осеннему дню совершенно бессмысленным. Чувство какой-то обреченности, столь знакомое жителям Петербурга, в очередной раз навалилось на Данилу всей своей серой, тягучей массой. Снова эта бесконечная, беспросветная темнота, избавиться от которой нет никакой возможности – ее можно только пережить. Но переживать ее Даниле с каждым годом становилось все труднее; и если в двадцать лет он еще был способен сокращать эти долгие ночи благодаря женщинам и собственной горячей южной крови, то теперь эта же самая кровь начинала закисать в коротеньких зимних просветах дня – закисать прямо на глазах именно в силу своей южности. Но зима – это было еще полбеды, зима дарила порой прелесть черно-белой графики, неземную красоту мертвых линий, божественную гармонию вечного покоя… а вот осень! Осень всегда подкрадывалась, как тать, как татарские полчища, страшные своей неизбежностью, и Даниле не помогали ни включенные лампы, ни вино, ни даже укоризненный взгляд Елены Андреевны, будто говоривший ему: «В России, мой друг, переживают и худшее». И Данила стыдился этой своей слабости перед умницей-горбуньей, но сделать с собой ничего не мог – он продолжал хандрить, злиться, обманывать втройне и в ущерб делу рваться в дальние углы парков, где натиск осени казался ему слабее.