Арсенал. Алхимия рижской печати - страница 2

Шрифт
Интервал


Но все продолжается только миг – солнце проваливается в мглистую дыру между туч, и картина моментально меняется. Рига вспыхивает всей мощью электрического освещения, преобразившись в золотой клубок сияющих ниток, которыми вспыхнул минуту назад казавшийся неживым асфальт. Нити тянутся к очагам тьмы – недавним зеленым островкам, еще секунду назад казавшимся последними бастионами живого. Зато черная бездна залива не утратила своей мощи и теперь выглядит еще более мрачно и устрашающе. Вид сиротливых, затерянных в безбрежности черноты огоньков кораблей, ожидающих в рейде своего захода в порт, лишь усиливает чувство потерянности в невесомости. Свет преображает. Тьма преображает. Что есть истина? И кто есть мы сами? И для чего, для чего мы создаем эти клубки света, клубки тьмы, чтобы затем умирать, хватая ртом каждый глоток свежего воздуха, забываясь, ища кратковременного спасения кто в морфии, кто в богеме? Милосердные облака прикрывают все. Мы оторвались. В очередной раз оторвались от земли.

Камни

Мой отец поступил умно, умерев еще до того, как началась вся эта морока с капитализмом. Он умер как честный советский инженер. Его поминки проходили в типичном кафе того времени, конечно, не лишенном определенного рижского шарма. Мать, опрыскавшись духами Chanel № 5, добытыми по огромному блату, принимала соболезнования и время от времени слабо улыбалась товарищу по работе, с показной услужливостью хлопотавшему, заботясь, чтобы блюда вовремя подавали и убирали, а опустошенные бутылки заменяли полными. В его жестах читалось что-то заискивающее и холопское, трудно было определить, где заканчивалось преклонение перед вышестоящей и начиналось ухаживание.

Оскар, брат отца, с женой, госпожой Вилмой, сидели в конце стола и казались чужими на этом пире во время чумы, где присутствующие давно позабыли о причине встречи, увлеченные дегустацией деликатесов, наслаждаясь иностранными винами. Они были единственными представителями родни со стороны отца: всех остальных давно отсеяли по причине их бесполезности. Но и эти двое не вписывались в картину хмелеющего застолья, которое медленно, но неумолимо возвращалось к бурлящей мути страстей. Родные отца, чем-то напоминавшие серые ледниковые валуны, не походили на остальных, они держались обособленно в этой начинающей размякать компании. Все больше и больше они напоминали камни, характерные для местного ландшафта, которые ни расколоть, ни убрать с поля. По правде говоря, хотя моя мать и поставляла госпоже Вилме французские духи и итальянскую обувь, эти двое так никогда и не признали избранную моим отцом жену, теперь уже вдову. По их мнению, моя родительница была простовата и являла собой типичного «работника торговли». Да и без слов не оставалось сомнений, что они видели в моей матери лишь особу, которая испортила жизнь отцу. Их неприязнь осознавал даже я своим детским умишком, будучи полностью поглощенным мальчишескими проделками. К тому же мать после каждого их визита кипела негодованием и в выражениях не стеснялась. А вот меня дядя с тетей, наоборот, любили: наверное, потому, что своих детей у них не было. Иногда они брали меня на дачу, в видземскую Юрмалу. Как сейчас вижу: мы на похоронах сидим напротив друг друга, я, десятилетний пацан, уминаю мороженое, глядя на тетю Вилму и дядю Оскара. Они неподвижны, с очень прямыми, словно высеченными в камне, спинами, глубокие, как мне тогда казалось, старики, не притрагиваются к еде…