и, часто-часто дыша из-за горной ледяной воды, принялся отмывать руки, лицо и шевелюру, оставляя в воде поток грязи и крови. Закончив с водой, снял вчерашнюю повязку и, сидя в лучах рассвета и лёгком тумане, ему предстала удручающая картина: рана опухла и покраснела, охватив часть торчащей наружу стрелы, крови же почти не было.
Он уже предвкушал, каково будет вытаскивать оставшуюся в его плоти часть древка. Но отлично понимал, что и оставлять этот чёртов кусок дерева в собственном теле уже больше нельзя. А на каком-то уровне сознания догадывался и понимал, что уже, возможно, даже поздно.
Достав из поножей спрятанный кинжал из обычной, ничем не украшенной, но остро заточенной, как бритва, стали и рукоятью из дерева, повторяющую форму его сжатой ладони, он изрезал сюрко на ленты, насколько было возможно одинаковой ширины. Закончив с подготовкой, взялся за наружную часть древка и потянул. Тело прошибло жгучей болью и жаром, а в глазах засияли звёзды. Сознание будто покидало тело. Руки, правая нога, растянутая на песке, река и лес, видимые боковым зрением – всё это будто становилось дальше, отдалялось и размывалось. А сознание всё глубже уходило в черепную коробку. Как бы позже он не силился, но не мог вспомнить как оказался на животе, с раскрытым ртом, из которого сочилась мерзко пахнущая жижа. Теперь же тело пробивало в озноб, а древко не вышло на сколь-нибудь значимую длину. Дрожащими пальцами, выбивающими какой-то нечеловеческий ритм на невидимой лютне, он взялся за кинжал, обхватил древко лезвием с одной стороны, большим пальцем с другой, и со всей силы потянул.
Ничем не закупоренная рана снова закровоточила, а шок и боль сокрушали сознание пульсирующими ударами грома. Мертвецки похолодевшими, но, на удивление, спокойными пальцами, он успел перевязать рану прежде чем солнце стало единственным светлым пятном в мерцающей тьме, которое всё же нещадно темнело, выравниваясь в общий тон.