Скажи мне, отец, куда податься? Направо – беда, налево – дыба. Прямо? Там тоже свой Змей Горыныч. Есть ли мне угол на белом свете? Есть ли мне место? Скажи, наставь.
Отец был немногословен и пасмурен. «Сынок, нет резона сложить свою голову за эту шайку. Бездарный выбор. Война эта – не твоя. Уезжай».
…Почти километр без перевязки, держа на весу полумертвую руку. После короткого привала – еще четыре – и все пешком. Кровь из руки сперва хлестала, потом вытекала, как будто нехотя, как будто она со мной прощалась.
«А где-то там, на севере, в Париже…» Да, верно! В сырой и враждебный вечер в нахохлившемся беззащитном городе и впрямь дохнуло далеким Севером. Лишь Пушкин с его абиссинской кожей так чувствовал! Иначе бы с губ его вдруг не слетела такая строка.
Это Морис Шевалье внушал нам десятки лет надтреснутым голосом, что славный Париж – всегда Париж. Нет. Не всегда. Не в осенний сумрак, не в этот тоскливый, как старость, дождь. Париж обретает себя в тот миг, когда фиолетовое небо вновь повисает в минуты заката над отряхнувшими дрему улицами, суля возвращение весны. Что из того, что еще февраль? Она уже здесь, глотните ветра. Взгляните на женщин – удостоверьтесь!
А нынче, когда так просит тепла моя арамейская порода, душа отделяется от тела. Снова и снова листаешь память, чтобы реанимировать жизнь.
«Куда ж нам плыть?» Так спрашивал Пушкин. А я, в девятьсот четвертом, не спрашивал. Куда ж? А туда ж. Куда ж еще? Все той же Большой Эмигрантской Дорогой. Подальше от родины. В Новый Свет.
Смелее, дружок – вот она, жизнь, которую ты так жадно любишь, которую ты хочешь, как женщину. Познай ее, не страшись страдать. Не сомневайся, она твоя – какая ни есть, со всем ее трепетом, соблазном, вероломством, засадами. Штурмуй эту грешницу-недотрогу и подчини, покори, овладей. А если вдруг упадешь – вставай. Иначе – она сожрет с потрохами. Иначе – только тебя и видели. Смелее. И тверди, как молитву: не сгинуть. Не пропасть. Не сломаться. Что бы с тобой ни стряслось – не хнычь. Хуже Большой Покровки не будет.
Путь мой лежал через Швейцарию. Вот она, вольная Гельвеция. Милая спящая красавица. Вот она, умница-разумница, производящая и выдающая добротное европейское счастье в опрятной аптекарской упаковке. Но я понимал, какой ценой, каким бессонным трудом поколений оплачены этот уют и покой. О, нет, мы скроены по-другому – нам подавай все и сейчас.