Это была не ревность. Ревности быть не могло, как не может взрослый человек ревновать свои детсадовские игрушки к другим – новым детям. Это была злость человека, неспособного смириться с грязью в доме. Злость на обстоятельства, вычеркнувшие из бытия уборщиков грязи. В своем доме он бы этого не потерпел. В своем доме было бы иное бытие.
Двое прошли по коридору обратно. К женским шагам теперь присоединились полу-мужские полудетские шаги гостя. Судя по топоту, собака вертелась возле них, наверное, подпрыгивала, становясь на задние ноги, выпрашивая ласку. На миг все стихло – как раз возле двери в комнату Павла.
– Смотри, какое наглое животное! – раздался голос Насти.
– Да ладно! Брось тряпку, – проговорил гость.
– Вероятно, он даже показал, где именно эту тряпку взять, так как Настя испуганно зашипела:
– Да ты что! Повесь обратно.
– Поздно, – заявил гость, и шаги снова возникли и затихли.
Гулко ударилась о косяк дверь в комнату Насти. А через минуту сквозь стену донесся скрежет и рев, которые последнее увлечение Насти называло музыкой. Как раз эти безумные повороты и скачки вкуса, похожие на подпрыгивания камня, катящегося вниз по склону горы, и привели к отвращению, которое Павел стал испытывать к Насте после почти года их близости. Ее жизнь могла стать безупречной иллюстрацией к трактату о том, как зарождающийся капитализм растлевает слабые души. Или к тому, как биологическая эволюция трансформируется в эволюцию социальную. Что приходит на смену человеческим индивидуумам? Множества сгустков живой плоти, ощерившиеся не выдернутыми иглами и шприцами?
Через дверь в коридор снова донеслись звуки шагов. На этот раз шарканье Валентина Петровича. Вероятно, он брел из кухни, как обычно, неся перед собой блюдце со стаканом чая в серебряном подстаканнике. На подстаканнике была выгравирована поздравительная надпись от бывших коллег.
Шарканье стихло. К счастью, гость Насти тоже образумился и убавил громкость своей музыки. И в установившейся приятной тишине даже скрип кожи на кресле, когда Павел потянулся за пультом управления телевизором, показался громким. И совсем уж нестерпимым оказался стук в дверь, которая вдруг распахнулась, как рубаха от сильного ветра, и ударилась ручкой о стену.
На пороге стоял Валентин Петрович. Похоже, сегодня был как раз тот день, когда он позволял себе сто грамм. Но по его лицу, на котором губы застыли в злой и наглой ухмылке, а глаза над ними блестели, как два фонаря, пробивающиеся сквозь мокрый снег, было понятно, что «принял» он больше. Павел быстро поднялся и встал перед ним, предчувствуя безнадежно испорченный вечер.