Но праздник, хоть и развенчанный, все же не терпит, когда от него отворачиваются, и карает он одиночеством, которое надо выдержать, тогда придет другой вящий праздник. Однако одиночество вовсе не так прекрасно, как принято полагать, и ох как отличается оно от молитвенного келейного уединения. Решили догнать прежний праздник, добежали за ним «бистро» аж до самого Парижа. И – оказались в комическом положении, ведь бежать за праздником – курам на смех. Недаром, по духовному масштабу человек 18 века, князь Михаил Кутузов не советовал идти в Париж. Догонять Наполеона, как обиженную любовницу. Но – побежали.
Так вот. Одиночество. Да, пришло одиночество. Пушкин, Лермонтов оставили заплаканные жемчужины религиозного одиночества, пустынного созерцания волшебного ангельского неба. Тютчев вместе с планетой летел в это небо с бешеной скоростью, похожей на покой… Некрасов старался разделить страдания – не то чтобы народа, а каждого из народа: хоть что-нибудь да разделить, поделить по-братски, как раньше делили победу, теперь он так делил страдания. И потекла музыка. Дивная церковная музыка. Церковная музыка не только в храме, она в поэзии. Фет. Вечерние огни. Это ласковое мерцающее течение медленно поднесло к XX веку.
Страдания не поделили. Даже страдания не поделили. Русская поэзия ступила на широкую дорогу к Голгофе. У Блока эта дорога пролегала под окном. Но Блок так и не вышел из дома. Точнее, он выходил, чтобы на рассвете с полпути тенью вернуться и писать дома стихи. Однажды он не вышел, кричал-кричал от чудовищной последней боли… Ахматова и Цветаева прихорошились и – пошли, взявшись неприметно за руки. Мандельштам по льду, Пастернак по óпали, Гумилев… Гумилев остановился перекреститься на церковь, и его отвели в сторону, навсегда. Есенин всё распахивал дверь кабака, почему-то постоянно впереди шествия распахивал, навстречу, и – улыбался обиженно и нежно презрительным взглядам, дело в том, что он шел задами, подворотнями, его пускали с черного хода. Маяковский маршировал, хватаясь за сердце. Волошин останавливался перед морем. И пришли. Ахматова сама превратилась в море, в небо, в воздух, мучительно она искала, во что бы еще превратиться, чтобы громче, на всю Вселенную, крикнуть о великой русской трагедии, огромной беде. И ее услышали все эпохи, и аргонавты испуганно оглянулись на ее голос.