Так он всегда говорил. А она смеялась.
Умрет – застрелюсь сей же час.
Володя.
Откашлялась наконец.
Володя. Я… J’ai…[2]
И зашептала, зашелестела, путаясь, сбиваясь на французский и точно приседая на каждой фразе – легко, торопливо, по-полонезному.
Quoi?![3]
Борятинский вскинул голову – забыв про коньяк, про мокрое от слез лицо с расползшимся, почти бабским, опухшим ртом.
C’est vrai?! Mais… mais enfin, ce n’est pas possible. Ce n’est vraiment pas possible![4]
Лучше бы язык себе откусил, честное слово.
Лиза и Николай приехали через месяц, к концу августа, – неслыханно скоро, если учесть, что Лизе пришлось добираться из Рима, а Николаю – срочно испрашивать в полку отпуск (и, значит, следующего ждать придется целых два года, эх!). Оба, сговорившись, решили встретиться в Воронеже, чтобы по пути в новую родительскую усадьбу всё хорошенько обсудить, но обсуждать, как оказалось, было нечего. Телеграммы от отца с требованием приехать незамедлительно, без проволочек, совпадали до буквы – и, похоже, отправлены были в один и тот же час. На ответные письма (гомон взволнованных вопросов, скрытое негодование, почтительный гнев) пришли еще две телеграммы, на этот раз с одним-единственным словом – незамедлительно. Чтобы выяснить это и понять, что понять тут ничего невозможно, хватило нескольких минут, так что два оставшихся (бесконечных, бесконечных!) дня ехали молча, все больше раздражаясь друг на друга.
Впрочем, они и в детстве не были дружны – каждый рос сам по себе.
Сам по себе и вырос.
Как назло, погоды стояли скверные, мозглые – совсем не августовские и уж точно не воронежские. Кругом лило, чавкало, моросило, опять лило, каждую перемену лошадей добывать приходилось с боем, и Николай то хватался за шашку, то сгребал очередного станционного смотрителя за грудки. Да еще несносное это, чертово перекладывание бесконечных Лизиных шляпных коробок, кофров и дорожных сундуков, отнимавшее уйму времени. На почтовых к вечеру были бы на месте! Лиза только картинно заводила огромные глаза такого черносмородинового отлива, что белки казались голубыми, и, страдая от путевых неудобств, все прижимала крошечный батистовый платок к хрустальному горлышку Houbigant, так что деваться некуда было от гнусных назойливых тубероз.
Убери уже эту чертову склянку!
Очередное ресничное трепетание, тонкие пальчики трясут тяжелый флакон. Ни капли! Пустой!