Осенью, в те несколько месяцев, когда прогнозы касательно здоровья отца были крайне туманными, мне казалось, что я разучилась подбирать слова. Я не говорила о попискивании мониторов в стандартизированных больничных палатах и о ритмичном лязге лоханей с грязным постельным бельем, которые санитары везли на тележках по коридорам. Не делилась вслух тем, что думала о бессердечном дефиците койко-мест (отец два дня пролежал на каталке в коридоре, под тонким одеялом – его безволосые голени и бескровные ступни укутать было особо нечем), о запахе больничных буфетов и странной притягательности кушеток в приемных: обиты скользким винилом, зеленые, как сельдерей, обманчиво-мягкие на вид. Не говорила, какое облегчение поздно ночью вернуться к себе, войти в примолкший дом и наполнить ванну, поднырнуть под слой пены и закрыть глаза; тихое облегчение от соприкосновения с мылом, от того, что смываешь грязь с себя, а не отмываешь другого, от того, что ты, женщина (а женщинам общество внушает, что их дело – утешать других), теперь утешаешься сама. Не говорила о предчувствии скорой утраты. Не знала, как размышлять о болезни, которая развивалась медленно и непредсказуемо, но могла скосить человека в мгновение ока.
Итак, слова ускользали от меня – в жизни, но и в литературе тоже. Когда я улучала минутку для работы, меня часто клонило в сон. Укрощение слов, чтобы те выстраивались во фразы, фразы – в абзацы, а абзацы – в целостные тексты, требовало хлопот, изматывало. Казалось, это слишком замысловатое дело, а польза от него сомнительна. Теперь я садилась работать, сознавая, что отец – а он-то и привил мне любовь к слову, подтолкнул в сторону писательского поприща – сейчас стремительно теряет слова.
Хотя самый опасный этап кризиса быстро миновал, я боялась отлучиться со своего неофициального дежурства. Боялась – стоит переключиться на что-то еще, и я окажусь не готова к надвигающейся утрате, и она меня раздавит. От отца (в прошлом военного корреспондента, то есть профессионального пессимиста) я унаследовала убеждение, что ожидание наихудшего варианта событий может быть своеобразным щитом. Мы верили в то, что нервничать загодя – значит предотвратить беду.
Либо, возможно, меня накрыло так называемое «опережающее горе», – та скорбь, которая возникает накануне неотвратимой утраты. Опережающее. Предвосхищающее. Колотящееся в висках. Это горе было наподобие моросящего дождя. Не промочило меня до костей, не утопило, а повисло в воздухе каким-то бледным облаком, редея, но никогда не испаряясь без остатка. Увязывалось за мной, куда бы я ни направлялась, и я постепенно привыкла видеть всё вокруг сквозь его пелену.