И у Мэри не было кучи подхалимов.
Мэри была явно одинока в самом печальном смысле этого слова. Чем дольше вдова говорила, тем яснее становилось, что в представлении Мэри она и призрак Папы противостояли всему миру. Вдова посвятила первые двадцать минут их визита поношению первой жены Хема Хэдли, затем Паулины, а затем и Марты Геллхорн, обвиняя каждую из них в самых разных слабостях, плохом характере или личных странностях, что делало их всех – в глазах Мэри – хуже в сравнении с ней самой, а себя она считала идеальной женой Эрнеста Хемингуэя. («Выпьем за меня», – предложила Мэри, поднимая свой бокал.)
Ханна подумала, что маленькая, грудастая фигура Мэри, которая так поразила Джека, старшего сына Хемингуэя, когда она вышла в чем мать родила из кубинского бассейна его отца, претерпела ранние возрастные изменения в связи с бесконечными падениями и неудачно сросшимися костями. Жизнь также исчезла из ее когда-то темных волос, вынужденных пережить многочисленные окрашивания и многоцветное полоскание по требованию помешанного на волосах, капризного, лысеющего Папы. Кубинское солнце и бог знает сколько цистерн алкоголя покрыли лицо Мэри морщинами так, что она стала напоминать видавший виды кожаный диван.
Когда Ханна просматривала фотоальбомы, сделанные во время совместной жизни Мэри и Эрнеста, она подивилась, насколько быстро Мэри и ее супруг вместе старели. Или старили друг друга.
Пятнадцать лет на слишком высокой скорости.
– У Папы были темные периоды к концу жизни, – сказала Мэри. – Другим женам не пришлось так тяжко, как пришлось мне. Наверное, самое тяжелое время было осенью пятьдесят восьмого, после того как я упала и сильно разбила локоть. Я не могла сдержать жалобных стонов, а Эрнест всю дорогу до больницы учил меня, что «солдаты не должны плакать».
Мэри покачала головой и уставилась в свой стакан.
– И все же я не могу пожаловаться, – сказала она. – Разве можно определить, кому приходилось хуже в его хорошие дни? Мне? Марте или Паулине? Может быть, Хэдли? Я иногда стараюсь поставить себя на ее место в то ужасное утро в двадцатые годы, когда ей пришлось признаться Папе, что она потеряла все его рукописи на том вокзале? Это был сразу конец их отношениям, хотя сами они это поняли много позже. Сказать своему мужу-писателю, что ты потеряла его работу? Господи, как, наверное, это было для нее ужасно. Если бы я ушла и оставила какую-нибудь Папину рукопись без присмотра, не говоря уже о том, что допустила, чтобы ее украли, я бы не удивилась, если бы этот громила вышиб мне мозги. И я бы этого вполне заслуживала. – Слабая, невнятная усмешка. – Черт, да я сама бы зарядила для него ружье.