– У меня много времени для упражнений.
Я всмотрелся в рисунок. Это был не воровской символ, не купола, не анатомическое изображение сердца, не нагромождение геральдических символов. На рисунке было полевое растение, выполненное в схематичной технике, словно иллюстрация из справочника трав. Пирамидальная крона на высоком стебле состояла из пятилистных цветков, которые Кроликов прорисовал с высокой тщательностью вплоть до мелких зародышей наверху. Волнистые края смотрелись живо, словно их колыхал лёгкий ветер.
«Профессиональная работа», – подумал я с лёгкой завистью.
Странное чувство охватило меня. Эта техника или сам рисунок словно встречались мне где-то, но на ум не приходило ничего конкретного. Солнечный день и блик на стене. Ветер разносит пыльцу растений. Какой-то день из детства? Может быть, привал во время марш-броска? Летнее кафе на проспекте? Кафе, кафе… Ветер треплет узор женского платья. Фигура под ним неуловима, словно сама состоит из этого ветра. Нет, что-то другое. Не важно. Я вернулся к рисункам.
Кроликов подготовил схему нанесения татуировки: цветок требовалось поместить точно над сердцем. Для вертикального рисунка лучше подходило плечо, но я не стал спорить.
– Что это за растение? – спросил я.
– Кипрей рассветный, – ответил Кроликов. – Эпилобиум прима люце. Новая благодать.
– Ясно, – кивнул я, раскладывая на столике инструменты.
При упоминании «благодати» лицо сопровождающего стало презрительным. Вперив взгляд поверх нас, он снова жевал бесцветными губами, прижимая к ним крест. Вскоре он вышел, прикрывая руками подвижные ляжки, словно прятал там два пистолета.
Пока я возился с инструментами, натягивал перчатки и протирал его выбритую кожу спиртовым раствором, Кроликов молчал, словно бы заснул. Нанося разметочные штрихи маркером, я чувствовал на запястье его пульс – единственный признак, что он ещё жив.
Повторяя чужой рисунок, непроизвольно перенимаешь образ мысли автора. То же самое происходит с книгами. Так мы пытаемся настроиться на одну волну друг с другом, но преуспеваем редко.
Мне нравилась техничность рисунка, но его простота граничила с бессмыслием. Может быть, простота была проявлением душевной болезни. Может быть, у Кроликова неразвита часть головного мозга, отвечающая за сложные образы. Или мир, оставшийся там, на «небе», утратил для него рельефность и цвет, и остался лишь этот образ, как застрявшая в скале доисторическая ракушка.