Ночь была чрезвычайно холодная. Мои руки окоченели. Я старался согреть их у керосиновой лампы, которой хозяйка позволяла мне пользоваться, несмотря на запоздалые платежи. Внезапно, я заметил три письма на столе: одно в длинном голубом конверте, похожем на нотариальную повестку или возвращенную рукопись, — другое, с почтовым клеймом из Мельбурна, а третье — толстое квадратное послание с красным золоченым княжеским гербом на обороте. Я равнодушно перевернул все три конверта, потом, взяв Австралийское, подержал его минуту в руке, раньше, чем сломить печать. Я знал от кого оно и старался угадать его содержание. Несколько месяцев тому назад, я написал подробный отчет своих возрастающих долгов и бесконечных неприятностей одному товарищу по школе, который, находя Англию слишком узкой для своего тщеславия, отправился в дальние страны, надеясь наткнуться на золотые россыпи. Я узнал, что его дела шли хорошо и что он создал себе вполне обеспеченное положение; основываясь на этом, я решился попросить у него пятьдесят фунтов в долг. Я держал в руках его ответ, не решаясь открыть его.
— Конечно, — отказ! — сказал я в полголоса. — Как бы товарищ не был хорош с вами, он мгновенно черствеет, когда дело идет о деньгах. Он выразит глубокое сожаление, сошлется на застой торговли и скверные времена для финансовых оборотов и кончит надеждой, что все обойдется! Я знаю все это наизусть! Впрочем, с какого права я требую от него больше, чем от других? Несколько сентиментальных дней, проведенных рука об руку в Оксфорде, — вот к чему сводится наша дружба.
Я невольно вздохнул, и нечто вроде тумана застлало мне глаза. Я увидал опять серые башни мирной Магдалины, и светло-зеленые деревья нашего милого университетского города. Я и товарищ, письмо которого я теперь держал в руках, мы бродили вместе, молодые, счастливые, и воображали, что мы гении, родившиеся специально для обновления миpa; мы оба страстно любили классиков, и были начинены Гомером и мыслями и правилами бессмертных греческих и римских писателей. В то время, мы действительно воображали, что сотворены из того же теста, как герои. Но вступление на общую арену вскоре отняло у нас наше самомнение — мы превратились в простых тружеников — прозаические задачи каждого дня отогнали Гомера на задний план. И мы поняли, что общество интересуется более последним нецензурным скандалом, чем трагедиями Софокла и мудростью Платона. Ну что же? С нашей стороны было несомненно глупо надеяться возобновить мир, тогда как Платону это не удалось, — но даже черствый циник не станет отрицать, что приятно вспоминать дни юности, сознавая, что это время, по крайней мере, не было лишено благородных стремлений…