– Чего тебе, матушка? – спросил он и загнул руку себе за ворот почесать зазудившую вдруг лопатку.
– Свечку-то я по што ставила? – затрясла сухой головой Пелагея.
– А по што, кровная?
– По што? Забыл? Убиенного Василия, младенца Егора, Василису-мученицу…
– Царица небесная! – Павел скривился лицом от того, что не дотягивался ногтем до зудящего места. – Почеши-ко тут. – Повернулся к ней спиной. – Пониже перста. Поскреби, поскреби…
Пелагея немощно поелозила концом палки по его спине.
– Тебе, матушка, благочинный отец… Да рукой чеши, чего посохом-то?.. На Ильин день он тебе в ухо трубел, Господь не привел услышать… Э, ну тебя к лешему, почесать не умеешь. Руки-то отсохли? Догони-ко, бегай Анну, она скажет, поминал ли я убиенного? Бегай, бегай за ней.
Пелагея поглядела на него круглым сырым глазом, не веря ему, однако поплелась за ограду. Павел метнулся к кадушке, алкнул слюной, набежавшей полон рот, зачерпнул ковшик и потянул через зубы, как лошадь, холодный, загустевший навар. Отплюнулся от лаврового листа, передохнул, покосился на уходящую под горушку Пелагею и опять припал к ковшику, дивясь вкусу мутной, студенистой юшки, дивясь тому, как обжигает она утробу, горячит всё тело. Опорожнил ковшик, раскусил две перчины, чтобы погорячее было во рту, привалился к крыльцу, вдосталь почесался об угол – аж ноги дрогнули от блаженного состояния. Присел на ступеньки, не просохшие ещё от росы, посидел, вздёрнув лемех бороды, поулыбался тому будущему настроению, которое уже теперь подступало озорным бесом к самому сердцу.
На крыльцо вышла Катяша, взяла чугунок, чтобы разогреть уху для второго приятия. Павел пошёл за ней в избу, там забрался на лавку, стал протирать полотенцем чёрную с сивыми клочьями бороду. Озорной бес одолевал его.
– Катяша! – завел он протяжно, дискантом. – А по што ты исповедалась, матушка, и не сказала, что на седьмицу о Мытаре про Гришку Палёного думала?
Катяша не успела придумать, что ответить, Павел уже закатился смехом, тычась косицей в скоблёную стену.
– А, смаковница мясопустная, по што?
Она скучно поглядела на него. Павел в чёрной рубахе с расстёгнутым воротом, в посивевших от стирок чёрных же портках сидел на лавке, поджав под себя ноги по-турецкому – только пальцы торчали из-под коленок – и замирал от смеха.