Все началось, когда Филя был еще ребенком. Впервые он увидел пляску отца во время семейного обеда. Испуганный, он наблюдал, как разлитый по клеенчатой скатерти горячий чай спешит под изящные, сведенные непонятной судорогой кисти папы. Когда отец внезапно подскочил на месте и, будто разрываемый в разные стороны веревками, раскинул в стороны напряженные руки, мальчик закричал. Его поспешно увели из комнаты и каждый следующий приступ ограничивался скупым объяснением мамы, что папе снова стало нехорошо.
Старик вышел из ванной, зябко кутаясь в длинный махровый халат, и направился на кухню, затравленно глянув в темный зев приоткрытой гостиной.
В этой комнате, закрытой от центральной шумной улицы тяжелыми синими шторами, каждый день расцветала еще одна грань отцовского наследства. Вся вдохновляющая необходимость каждодневных репетиций, возложение цветов на крышку после триумфальных концертов и самое страшное открытие второй половины жизни Филиппа были связаны со старым немецким роялем, стоявшим посреди гостиной. В день, когда болезнь перестала таиться, левая рука пианиста замерла на грозном шаге второго Рахманинского концерта и так и осталась в темном басу, пока он не погас. В тот вечер опустили занавес. В тот вечер Филиппу показалось, что его спрятали в ящик и закрыли крышку.
Подвижную эластичную кисть будто заменили окостеневшей рукой мертвеца и спустя секунды оцепенения все сменилось истеричными плясками ожившей конечности, которая извлекала из инструмента все новые потоки дисгармонии.