Генрих протянул руку к заплечному мешочку и осторожно вынул лежавшую в нем блестящую рыбину меча. Держа его на весу, он обошел вокруг шевелящейся земли, и протянул в сторону умертвия, пытаясь заглянуть в серебристые глаза, просвечивающие сквозь почву. Вдруг земля подо ним качнулась и стала медленно оседать, и Генрих упал прямо в эту пахнущую гнилью и глиной черную лужу. Меч выпал и остался где-то там, на спасительной тверди погоста.
– Лигул! – крикнул Генрих, призывая на помощь брата. Но было уже поздно. Костёр, сладкий запах гнили, обуглившаяся крисиная тушка, посоленная пеплом – всё это осталось где-то далеко, где под звездами выл и выл одинокий, голодный оборотень. Цепкие пальцы умертвия вцепились в Генриха и затянули его прямо в пасть Марева.
Наступила темнота. Генрих понял, что он, вися вниз головой, висит на какой-то невероятной высоте – на той самой бесконечной высоте, где он в детстве видел кроны деревьев прямо под ногами, птичьи гнезда среди ветвей и маленьких смешных человечков, бегающих туда-сюда. Тогда, вместе с братом, они забрались на верхушку ржавого колеса обозрения: рука за рукой, нога за ногой, выше, выше, оскальзываясь на полинявших от дождя перекладинах, сдирая в кровь руки о белые заусенцы древней краски. Генриху было пять лет, Лигулу – тринадцать, но теперь ему показалось, что он находится в том же самом возрасте, и снова скрипучее колесо подставляло ему свои шепчущие песенки о смерти бока. Где-то далеко внизу мерцали похожие на звезды огоньки пригорода. И он понял, что Марево уже слишком долго ждет своего часа – не обгладывает тело до костей, не лишает разума: только смотрит и наблюдает, как корчится его, Генриха, испуганная до обморока душа.
– Чего тебе надо? – крик пробудил что-то в древней тьме: тонкие белые пальцы умертвий вцепились в плечи, ноги, руки, забегали влажными пауками по щекам, бесстрашно гладили глазные яблоки, не давая закрыться векам. – Чего ты хочешь? Генрих понял, что не может уже замолчать. – Что я тебе сделал? – заорал он, цепляясь за влажную тьму. – Чего ты хочешь?