Ближе к обеду погода разгулялась, и выглянуло солнце. На краю поляны, метрах в двадцати от большой штабной палатки был поставлен стол и три сбитых кресла, взятых из клуба. Это было рабочее место Сергея, за этим столом он провёл весь оставшийся день, ожидая новых заданий, но их не последовало. Он читал записки В. Катаева, взятые с собой на всякий случай, а когда читать надоело, расстелил на земле шинель и задремал, подставив лицо под тёплые солнечные лучи.
После беспокойной ночи и утра про Сергея как будто забыли, и он был предоставлен самому себе. После обеда он устроил для себя небольшой пикник из принесённого во фляге чая и куска хлеба с сахаром. После целого года непрерывного над собой надзора он впервые почувствовал себя относительно свободным и мог просто сидеть или лежать под деревом в лесу, греться на солнышке и пить горячий чай из фляги. После всего того, что ему пришлось пережить за год службы в армии, этот солнечный апрельский день казался ему невероятным счастьем. Насколько было возможно, он старался не думать об учениях и вообще об армии, а старался представить себя в недавнем прошлом, в родном доме, в родном и знакомом с детства лесу. Он наслаждался каждым мгновением этого временного забвения, ловя каждый лучик солнца, стараясь надышаться чистым хвойным запахом леса.
Это были драгоценные и счастливые часы его жизни. За год службы он уже научился дорожить ими, находить и вычленять их из общего потока военной службы и серого, однообразного казарменного быта, он научился ценить эти дорогие для него мгновения свободы и одиночества.
Подобные минуты возникали не часто и не каждый день. К ним он относил вечернее время в штабе, когда уходили домой офицеры и он оставался в кабинете один. Это время он посвящал книгам, рисованию, сочинительству стихов, но чаще всего – письмам. Иногда он садился на подоконник и просто смотрел в окно на деревья, растущие вдоль дороги.
Главным было – не появляться до отбоя в казарме, чтобы подольше не видеть её опостылевший быт, мало чем отличавшийся от тюремного. Его возмущало и одновременно поражало то, насколько живуче в человеке, а особенно в человеке невежественном, его звериное начало. Он не мог находиться в казарме, потому что не мог слышать тех непереводимых на вражеские языки звуков, при помощи которых изъяснялись его ровесники и прапорщик Палий. Про себя он знал, что через полгода, когда он станет старослужащим, он постарается прервать эту передаваемую «по наследству» эстафету тюремных правил и отношений, то есть всего того, что называется дедовщиной. И все ребята его призыва, набранные из центральной России, разделяли его мнение.