С появлением первых признаков публичной сферы в России в виде частных типографий и независимых журналов в конце XVIII в. возникает и требование свободы слова как необходимого атрибута публичности. А вместе с ним складывается система государственной и церковной цензуры, которая, вопреки заявлениям ее создателей, что ею «ни мало не стесняется свобода мыслить и писать, а токмо взяты пристойные меры против злоупотреблениям оной»4, регулировала до мелочей функционирование всей литературной среды, жестко ограничивая проявления «вольнодумства». В качестве реакции на возникновение огромной машины цензуры и ее рост в течение XIX в., то ослаблявшийся, то усиливавшийся, литературная общественность вызвала к жизни мощный протест против цензуры. Он объединял практически все образованное общество – славянофилов и западников, консерваторов и либералов, писателей, издателей и даже самих сотрудников цензурного комитета, выступавших, подобно Ф. И. Тютчеву, за отмену цензуры и гарантии свободы слова. При этом, конечно, царская цензура оказалась лишь слабым преддверием всевластного советского Главлита и практики систематических репрессий против любого инакомыслия и его носителей. Так что высказывание в защиту реальной свободы слова было возможно лишь в неофициальном пространстве самиздата. Но помимо протеста против внешнего давления государства в среде литературной публичности складывался и протест против внутренней цензуры самого общества, также проявлявшего стремление исключать высказывания, не совпадающие с мнениями и вкусами интеллигентной публики. Поэтому даже в периоды частичной или полной отмены государственной цензуры (на короткое время после февраля 1917 г. или в годы перестройки и после распада Советского Союза) вопрос о свободе слова остается центральным в публичных дискурсах российского общества. Тексты, посвященные этой теме, представлены в четвертом разделе («Свободное слово»).
Дискурсивное оформление темы религиозной свободы (ей посвящен пятый раздел, «Свобода и религия») в России происходит очень поздно, в сущности, оно не вполне состоялось вплоть до наших дней5. В Российской империи в условиях государственной церкви требование религиозной свободы воспринималось как двойное преступление – против государства и господствующей церкви. Допустимый горизонт рассуждений о свободе при старом режиме ограничивался понятием «веротерпимости», т. е. свободного исповедания веры для «инославных» и «иноверных» конфессий. Да и оно допускалось лишь как проявление племенных или региональных обычаев на колонизированных территориях с большим процентом неправославного населения. О допущении свободного религиозного самоопределения не могло быть и речи. Это можно видеть по многовековому преследованию старообрядцев и сектантов и запрету на выход из православия и смену конфессии под угрозой уголовной ответственности. Понятие свободы в этом контексте отчетливо маркировалось как вредное, опасное и демоническое: в текстах представителей официального православия свобода стандартно приравнивалась к безверию, а консервативные авторы из образованной публики утверждали (подобно В. В. Розанову в его полемике с В. С. Соловьевым) его неприменимость в делах религии. Поэтому даже редкие голоса в защиту свободы совести звучали резко и радикально и вызывали жесткие репрессии, как в случае отлучения Л. Н. Толстого от церкви. Даже осторожная и непубличная попытка установить диалог между представителями церкви и литературной общественности в форме Религиозно-философских собраний (1901–1903)